Сюнсукэ мешкал, натягивая перчатки. Стоя напротив этого старого человека, чопорно натягивающего кожаные перчатки, Кавада тайком прикоснулся к пальцу Юити своей обнаженной рукой и поиграл им. Настало время решать, кто из троих поедет в одном из этих автомобилей в одиночестве. Кавада попрощался и, положив руку на плечо Юити, словно это было естественно, проводил его до своего автомобиля. Сюнсукэ не отважился последовать за ними. Он все еще надеялся, ждал… Когда Юити, уводимый Кавадой, уже поставил одну ногу на подножку «кадиллака», он повернулся и весело сказал:
— О сэнсэй, я уезжаю с господином Кавадой. Вы не позвоните моей жене?
— Скажите ей, что он остался у вас, — вмешался Кавада.
Вышедшая провожать их девушка прошептала:
— Сколько сложностей у этих джентльменов!
Вот так Сюнсукэ оказался единственным пассажиром в своем автомобиле. Это решилось буквально в две секунды. И хотя неотвратимость такого развития событий была очевидна с самого начала, наблюдая за всей этой сценой, нельзя избежать впечатления, что все решилось слишком внезапно. О чем думал Юити, с каким чувством он пошел на поводке у этого Кавады, старый писатель не мог себе представить. Одно было ясно: просто Юити с его мальчишеской непосредственностью захотелось проехаться в Камакуру. Одно только и было ясно, что его, Сюнсукэ, очередной раз вытеснили.
Автомобиль мчался по затрапезному торговому кварталу старого города. Боковым зрением Сюнсукэ ощущал скольжение уличных фонарей вдоль дороги. Когда он намеренно задумывался о Юити, старый писатель будто бы окунался вглубь самой Красоты. Он уходил все глубже. Там деянию не было места, все пребывало в тени, все возвращалось к Духу, все сводилось к метафоре
[73]
. Он и сам по себе стал духом, метафорой своего тела. Когда он вырастет из этой метафоры? Кроме того, сладостна ли ему эта судьба? С тех пор как он появился на этом свете, пронизывало ли его сердце вера в то, что он должен умереть?
В любом случае сердце стареющего Тюты достигло предела своих страданий.
Глава двадцать вторая
СОБЛАЗНИТЕЛЬ
По возвращении домой Сюнсукэ немедля принялся сочинять письмо Юити. В нем вспыхнула прежняя страстность, с какой он писал в прошлом по-французски свои дневники. С кончика кисти забрызгали проклятия, полилась ненависть. Разумеется, он не мог выплеснуть враждебность на молодого человека напрямик. И на этот раз все свое неиссякаемое озлобление Сюнсукэ обратил против вагины.
После того как Сюнсукэ поостыл за время писания, он понял, что его словоохотливому, экспансивному письму не хватает простой убедительности. Это было не любовное письмо. Это была директива. Он переписал его, вложил в конверт, облизал клейкую кромку конверта. Плотная европейская бумага врезалась в его губу. Он встал перед зеркалом, приложил платок к порезу на губе и промямлил:
— Юити, делай, что я тебе приказываю. Делай, как сказано в письме. Это самоочевидно. Распоряжения в письме не противоречат твоим желаниям. Это не вмешательство. То, что для тебя нежелательно, остается под моим контролем.
Он расхаживал по комнате допоздна. Остановись Сюнсукэ на мгновение, он не смог бы удержаться от того, чтобы представить себе Юити в камакурской гостинице. Закрыв глаза, он склонился перед трехстворчатым зеркалом. В зеркале (которого он не видел) проявилась обнаженная фигура Юити, лежащего навзничь на белой простыне; его прелестная и отяжелевшая голова отвалилась в сторону от подушки, нависая над татами. Возможно, из-за упавшего лунного света его вытянутое горло казалось призрачно-белым. Старый писатель поднял свои воспаленные красные глаза и посмотрел в зеркало. Спящая фигура Эндимиона растаяла.
Весенние каникулы Юити закончились. Начинался последний год его студенческой жизни. Его курс был последним по старой системе. На окраине леса, пышно разросшегося вокруг университетского пруда, многочисленные травяные холмики катились по ландшафту до самого спортивного поля. Трава на лужайках еще не выросла, и, хоть небо прояснилось, дул холодный ветер. Во время ленча везде и всюду на этих оккупированных холмиках виднелись фигурки студентов. Сезон, располагающий к таким посиделкам на свежем воздухе за раскрытой коробочкой обэнто
[74]
, уже вступал в свои права.
Студенты расслаблялись — кто-то беззаботно раскинулся во сне; кто-то сидел со скрещенными ногами; кто-то жевал светло-зеленую сердцевину выдернутой травинки; кто-то наблюдал, как атлеты старательно нарезают круги на спортивном поле. Один из них поблизости выделывал курбеты. Когда тень его, уменьшенная полуденным солнцем, одиноко вырисовывалась на песке, казалось, что он чем-то сконфужен, пристыжен, покинут, — еще мгновение, и он превратится под небесами в обнаженную плоть и закричит во весь голос: «Эй! Быстро назад! Пожалуйста! Скорей овладей мной! Пожалуйста! Мне стыдно до смерти! Быстрей! Ну же!»
И вновь атлет запрыгивал в свою тень. Пятки его впивались в тень его пяток как влитые. Было безоблачно, и солнце сияло беспредельно.
Юити в костюме сидел на траве. Один студент, изучавший древнегреческий язык и литературу, рассказывал по его просьбе сюжет трагедии Еврипида «Ипполит».
— Ипполит закончил свою жизнь трагически. Был целомудренным, чистым, непорочным. Он, обвиненный во лжи, умер от проклятия, веря в свою невиновность. Собственно, честолюбивые притязания его были скромными, и желания его могли быть дозволены любому смертному.
Этот юный педант в очках, щеголяя своей ученостью, процитировал речь Ипполита на древнегреческом. Когда Юити спросил его, что это означает, он пересказал такими словами:
— Я хотел бы победить всех мужчин Эллады на состязаниях и стать первым из них. Однако я согласен и на второе место в полисе, если мне достанется долгая жизнь с добродетельным другом. Ибо здесь возможно настоящее счастье! Ибо свобода от опасности принесет мне большую радость, чем…
«Разве такие надежды, как у него, дозволены каждому? Вовсе не так, вероятно», — размышлял Юити. Однако дальше этого сомнения мысль его не продвинулась. А что же Сюнсукэ? Возможно, он сказал бы, что такое маленькое желание Ипполита никогда не будет исполнено, поскольку его желание — всего лишь эмблема чистоты человеческой страсти, это вещь ослепительная…
Юити думал о письме от Сюнсукэ. От его письма исходило обаяние. Это был приказ к действию. И не важно, будет ли это действие поддельным, искусным. Более того — если верить Сюнсукэ, — в таком действии имелся некий предохранительный клапан совершенного циничного богохульства. Ни один из его планов не был скучным.
— Ну конечно, я теперь вспомнил, — пробормотал себе под нос Юити.
«Я проговорился однажды, что хотел бы чему-то отдать себя — пусть даже фальшивому, пусть даже бесцельному. Он, должно быть, запомнил мои слова и состряпал этот план действий. Господин Хиноки, видать, еще тот субчик, из партии негодяев».