Но и это неверно. Все происходило не последовательно, поскольку одной жизни на все мои дела не хватало, все мои роли игрались параллельно. Я думал об этом, лежа на диване, и, просыпаясь утром или вечером – уж как получится, не помнил, кто я сейчас – бежать ли мне за пивом или спешить на вокзал.
Я отверг понятие «время» и, по-моему, перестал стареть. Перескакивая из одной жизни в другую, я слышал, как меня называют в магазине «молодой человек» или «парень», а часом позже, в студии, в редакции, на съемке – по имени-отчеству, заискивающе, робко и чрезмерно уважительно.
Вот Полувечная – шел с ней сегодня, болтал, пил, общался так, как будто мы ровесники. И она со мной так же. Никакой неловкости. Правда, она журналист, конечно, но все равно. Она была естественной, не лебезила и не заглядывала мне в рот. И агрессивной не была, как многие ее коллеги. Вообще, музыкальных журналистов я терпеть не могу. Для Полувечной было сделано исключение – все-таки Бродский попросил, старый друг, настоящий товарищ… Да и девчонка оказалась ничего себе. Только куда она подевалась? – вот вопрос.
Я посмотрел в спину удаляющегося бомжа. Как ни крути, мы в одной команде. Я побогаче, получше одет, у меня есть чем заниматься. А самая знаменитая в мире рок-группа, как ни крути, называется «Бомжи». Это наиболее точный перевод названия «The Rolling Stones».
Машин не было – ни встречных, ни попутных. Если бы не солнце, выглянувшее в белую прогалину растрепанных дождем облаков, я бы решил, что сейчас та самая, знаменитая петербургская белая ночь.
Помню, когда я был маленький и ездил с бабушкой в Крым – мы снимали комнатку в каком-нибудь поселке и три месяца жили у моря, – бабушка рассказывала крымчанам о наших белых ночах. «Можно газету читать, – говорила она. – В три часа ночи – представляете? – можно выйти на улицу и читать газету».
Я еще тогда, в детстве, думал: какой же идиот будет в три часа ночи выходить на улицу и читать там газету?
В три часа ночи столько развлечений, кроме газеты, что только пресыщенный и настоящий, без дураков, эстет может со скучающим видом открыть какие-нибудь «Известия» или «Дни», рассесться посреди шурующей туда-сюда пестрой толпы и, зевая, читать новости о победах СПИДа и поражениях городской футбольной команды.
В три часа ночи нормальному человеку не бывает скучно.
Я шел по улице Восстания, насвистывая что-то из «Фьючер Саунд оф Лондон», и думал о том, как поинтересней провести сегодняшнюю ночь.
Показать Полувечной все прелести нашего города? Хотя разве московскую гостью удивишь ночными клубами? Они, что в столице, что здесь, суть одно и то же. Правда, в разных местах сейчас играют много хорошей музыки, но, опять-таки, удивлять музыкальную журналистку музыкой?
По характеру своей работы она должна музыку ненавидеть. Или, в худшем случае, быть к ней равнодушной. Иначе я не представляю, как можно писать сегодня статью о Бобе Дилане, а завтра об Алле Пугачевой.
Я, к примеру, никогда не стал бы хозяином музыкального магазина. Я так люблю слушать компакт-диски, что сам все время покупал бы, а не продавал. Как это бывает – стоит продавец за прилавком, а к нему идет пропившийся коллекционер, несет остатки своей коллекции. Продает за бесценок.
Вот я бы и покупал. И все хорошее оставлял бы себе, а всю лажу выставлял бы на прилавок. Так кто ее, лажу, покупать будет? Прогорел бы наверняка. Весь оборотный капитал вбухал бы в какие-нибудь раритеты и сидел бы на них до скончания века.
Музыкой Полувечную не удивишь. А, собственно, зачем мне ее удивлять? Кто она мне такая, чтобы я ее удивлял? Может быть, действительно вместе с ней к Марку съездить? Денег ему подкинуть заодно. Он иногда рад бывает, когда я приезжаю. А иногда – не слишком. Только будет ли он дома – вот вопрос. Марк по ночам дома не особенно сидит. Марку положено тусоваться – с той музыкой, которую он играет и время от времени продает, без постоянного мелькания на людях ничего не выгорит.
– Рублика не будет? – спросил давешний бомж, оказавшись рядом со мной. То ли я его нагнал, то ли он меня.
– Рублика не будет.
От бомжа воняло сильнее, чем я ощутил в первый раз, и я решил, что мы с ним все-таки выступаем за разные команды.
– Врать не буду, – сказал бомж. – Выпить надо. А то помру, точно помру. Всего-то рублик…
– Что же ты выпьешь на рублик, голубчик ты мой? – спросил я.
– Да нормально, товарищ, господин, человек хороший, не знаю, как сказать-то… Нормально, там есть уже, мне не хватает только рублика-то… Эта…
Он махнул рукой, как бы не желая грузить меня своими, неинтересными мне проблемами и раскладами.
– В общем, помоги, хороший человек, а?
Его трясло – вблизи это было очень заметно; лицо казалось неподвижной маской, шевелились только губы, растягивающиеся в страшную улыбку, и слезящиеся мутные глаза-щелочки, ерзающие под грубой, пупырчатой кожей век.
– На тебе десять, – сказал я, протягивая бомжу бумажку, и вдруг понял, что с десяткой он сегодня помрет – как пить дать помрет.
– Вот спасибо, спасибо, выручили, – перейдя на «вы», залопотал бомж, но глянул на меня как-то осмысленно и зло.
– Все, вали давай, – сказал я и пошагал дальше в сторону Невского.
Возле метро народу было побольше, и был он поприличней. Толкались здесь пушеры, проститутки и просто люди. Из жаркой темноты вестибюля выдуло подземным сквозняком Авдея Кирсанова, моего старого товарища, друга юности и редкого теперь, но приятного собутыльника, собеседника и оппонента в пьяных спорах.
– Авдей! – крикнул я озирающемуся по сторонам приятелю. – Ты не меня ищешь?
– Да нет, – отмахнулся Кирсанов и, осознав, кто перед ним, встрепенулся. – Ой, извини… привет, привет, дорогой. Ты тут Кузю не видел случайно?
– Какого Кузю?
– Ну ты что, не помнишь? Конечно, не помнишь, столько лет… Мы как-то в Вырице играли, барабанщик там такой был, потом ночью еще песни пел…
– Вырицу помню. Подожди, это который в синяках приехал? Которого отпиздили в электричке?
– Ну да. Кузя.
Мы играли рэгги – мы первые в этом городе стали играть растаманские песни. На английском языке пели, потом стали сочинять сами. Что-то было общее у нас и у джа с Ямайки, мы говорили «Джа», подразумевая божество, и были в чем-то правы. Джа – это божественная сущность человека. Мы говорили друг другу «джа», и никто нас, кроме нас, не понимал.
Музыку нашу тоже не понимали. И в Вырице, куда я, Кирсанов и две команды северных растаманов отправились отдыхать на институтской турбазе, пить, болтаться с девчонками и играть на гитарах, не понимали так же, как и в городе.
Тихая Вырица – старая деревенька, она же дачный пригородный поселок, где растаманов отродясь не было, а гуляли исключительно местные пьяницы и городские алкаши, – принюхивалась к необычным приезжим, слишком волосатым даже для городских студентов.