Обычный коммунистический пионерский лагерь в фанерных бараках. Но он мне казался раем, мне уже было пятнадцать лет, и вся мужская часть лагеря прикидывалась гомиками. Постоянно. Подойдет один к другому и давай о него тереться и постанывать. Каждую ночь устраивали такие показушные оргии. Сбивались в пары, причем каждый день партнеры менялись. Спали на земле или на двухъярусных нарах: кто на нижнем, кто на верхнем ярусе. Я спала по очереди: то с одним таким телочком на земле, то еще с каким-то на нижнем ярусе, то с одухотворенным поэтом наверху — и точно так же можно расставить всех мужчин, встречавшихся мне потом в жизни. Понимаешь: с уровня обезьяны и голого эротизма в чмошном исполнении, через более или менее нормальных, вплоть до романтической любви (вершина). Конечно, лучше всего я помню того, что с пола, а тот, который «средний», самый обычный, совершенно из памяти исчез. Ну вот, в первый день я спала с тем, который на полу. Он говорит: «Я тебя сегодня отымею».
А я молчу. Лег на меня и трется, все смеются, потому что это вроде как шутка такая. Но была там и тетка, молодая. Боже, кого только у нее не было. Какая же она была охочая! Трусики белые у нее были из валютки. И вот лежу я с этим телочком под спальником на одеяле, а прямо передо мною она, на нижнем ярусе. Чего только она своей задницей не вытворяла! И направо и налево ею вертела, чтобы тот телок, что снизу, и тот поэт, что сверху, видели.
Погоди, а что же этот Войтек потом ей сказал? — Паула задумалась, затянулась сигаретой, подперла голову руками. — Представляешь, не помню, но что-то она там несла, чтобы свет погасили, может, на самом деле думала, что-нибудь получится? Я как сейчас помню, как дело было, но ты про это наверняка писать не станешь. Нет! Не пиши! Зачеркни все это, пожалуйста! Я вот только сейчас всю сцену вспомнила, ей-богу.
— В смысле?
— Короче, этот Войтек, что с теткой был, показался мне попригляднее, чем мой, с пола, который уже вовсю меня ощупывал, короче, я что-то там ляпнула, какой-то афоризм, и вдруг все изменилось. Тетка в белых валютных трусиках — на пол, а я — на нижний ярус, к Войтеку. В результате все мы уснули, и свет погас. А с этим Войтеком все уже было по-настоящему.
— Честно?
— А ты думала! — смеется Паула. — Ну…
Везде пахло молодым потом, фанерой, немножко краской… Стало быть, телок. На следующий день я спала на нижнем ярусе. Со «средним», «середнячком». С никаким. А на третий день — наверху — тот мне всю ночь свои стихи читал! То есть все совпадает. Прикинь — длинные волосы, впечатлительный… Ну ладно. И тогда еще раз появился этот жест хватания за руку. Потому что собирались устраивать то ли конкурс чтецов, то ли торжественный вечер, чему-то там посвященный. Меня, конечно, выдвинули в солисты, потому что культурная. А я взбунтовалась, отказалась учить стих (Галчинского).
[59]
Так и сидела, обиженная на весь свет, в столовке перед стынущим супом, все уже ушли, а у меня слезы капают в тарелку. Тут подошел ко мне этот телок с пола: большой, простой, со сломанным носом…
— Ну, что случилось, Павлик… Что? Все будет хорошо… — И гладит меня. Я сижу, обиженная, лишь бы, думаю, это подольше длилось. Носом хлюпну, слезинка навернется, я глаза опущу, а в душе молюсь, чтобы он меня обнял и утешил. А он продолжает:
— Не хочешь играть с нами в мяч — не играй, я тебя в обиду не дам… — И хватает меня за руку, и обращается ко мне, вроде как к бабе: — Ну, Павлик, пошли, сходим в лесок и порепетируем…
Я только носом хлюпаю, ногти рассматриваю, потому что девочке-подростку очень нужно это мужское тепло, нежность. Ну и чтоб эту руку шершавую, мужскую мне подал и сжал, сильно-сильно! Пошли в лес! Со мной, в лес, а может, и на болото…
Ну и ведет меня в конце концов за собой на эту репетицию, как тот рыжий тогда на болоте, будто хотел и в обиду не дать, и убить… Да, таких вот быкастых парней с пола во всех этих школах да лагерях тетки всегда боялись, они за нами часто увязывались, поддевали нас, но после того, как мы немного поплачем, около нас крутились, как около обиженной бабы, и нас обнимали…
Ладно, выиграла я этот конкурс и стала звездой всего лагеря. Тогда тот, что с пола, стал ходить за мной, как охранник, гордый такой, что «наши выиграли», так уж у них, у этих натуралов, заведено. В поэзии он не разбирался, но гордился, что «наши выиграли», потому что я из того же самого домика была. Как середнячок на это реагировал, не помню, но тот, что сверху… Волосы со лба откинул и вдохновенно так:
— Ну да, ну да, Галчинский, конечно, ритмичный, легко запоминать, ну да (а волосы все откидывает да откидывает), ну да, а не пробовал ты, например, читать Стахуру?
[60]
А?
Третий раз этот жест появился уже в интернате. Начало восьмидесятых, я покинула наш домик в М. и поехала учиться. Жила в интернате, наверное, века восемнадцатого постройка, из красного кирпича. В казарменной атмосфере. Какие же там смешные типы были… Например, в ванной комнате: покрытые грибком стены, ванных нет, только лягушатники, все мылись над умывальниками. Все, но не тетка! Была там одна такая. А поскольку ванны не было, так она, Мишка, будешь смеяться, наливала воду в два мелких лягушатника и в них укладывалась: ноги — в одном, туловище и голая задница, сухие — между, а плечи — в другом. И еще книгу читала! Такая у нее была потребность — ванну принять: с книгами, с пенами, все как в кино. Голливуд в интернатском общежитии себе вообразила! Мы над умывальниками, а она лежит себе в лягушатниках в позе звезды и читает.
Был еще в общежитии мальчик из художественного лицея, с длинными дредами, с проколотыми во всех местах ушами, всегда меня рисовал, а как-то раз крепко схватил меня за руку и говорит:
— Слышь, Павлик, давай не пойдем завтра в школу, я тебя рисовать буду…
Это был мальчик из категории верхнего яруса. Длинные волосы, живопись. Мне мои волосы казались желтыми, но он углядел в них сливу, я ему на это: «нет у меня в волосах никаких слив»… Он как засмеется, и поцеловал меня в волосы, а пахло от него скипидаром и горячим вином с гвоздикой и корицей!
Но были и другие, с нижнего яруса: эти, когда мылись над умывальниками, всё кругом заливали, бросались мылом — ребята с вагоноремонтного завода…
Когда я была маленькой, учительница повела нас на экскурсию «знакомимся с профессией» как раз на этот вагоноремонтный завод. Специально пришлось встать в пять утра. Помню рев заводской сирены. Невыносимый в такое раннее время. Все замерзли, потому что на дворе уже была поздняя осень. Я терла покрасневшие глаза и думала, что это сон. Я видела призраки грязных людей, возящихся с машинами, с подшипниками, с товотом, на холоде, ранним утром. Все еще было темно, как будто эти парни вышли на работу посреди ночи. Грязными руками они разворачивали бумагу и доставали неказистые бутерброды с жирной колбасой. Когда закатывали рукава, становились видны глубокие шрамы, ровные, как будто специально себе сделали. Ногти черные, заскорузлые, и на ногти-то непохожие. Где-то в проходной по радио тихо звучало какое-то важное сообщение. Пока утро прикидывалось ночью, оно нас даже как-то возбуждало, потому что не надо было спать, потому что ночью творятся удивительные вещи, но что будет, когда займется скучный трезвый рассвет? Вот тогда-то я и решила стать актрисой и не иметь ничего общего с профессией вагоноремонтника. Потом я просила родителей записать меня в Дом культуры. Записали. А тогда, во время экскурсии, учительница сказала: если будешь хорошо учиться, никогда не окажешься в таком месте. Люди, которых ты здесь видишь, плохо себя вели, не учили уроков, курили за школой и не учились играть на пианино. А они мне подмигивали, чтобы я ее не слушала. Чумазые парни, припорошенные этим рассветом, словно серой пылью.