Я бы соврал, если б заявил, что помнил о Мартеле, шагая по городу из конца в конец. Об Альсире я иногда вспоминал, я думал о ней, и когда видел цветы, разбросанные вокруг цветочных киосков на проспектах, то собирался набрать букет и отнести ей.
В гостиницу я вернулся в пятницу утром, через тридцать пять часов после того, как вышел из нее в поисках демонстранта с влажными глазами — которого больше никогда не видел, — и, решив, что все уже позади, проспал до самой ночи. За эти дни сменилась целая вереница президентов — в сумме пятеро, считая того, за бегством которого на вертолете я наблюдал, и все они, за исключением последнего, в конце концов оказывались одинокими и покинутыми и скрывались от всеобщей ярости. Третий продержался неделю, успел произнести рождественское приветствие и уже был готов приступить к выпуску новой монеты, которая должна была заменить те десять или двенадцать, что имели хождение в стране. Он неутомимо улыбался под все новыми волнами неудач — возможно, потому что видел огни там, где другие видели лишь пепел.
В ночь перед тем, как этот Джокер заступил на пост в субботу, я дошел до берега залива, следуя вдоль рельсов несуществующей железной дороги, бросая вызов кромешной южной тьме. Огромный корабль, сверкающий всеми огнями, возник справа от меня, за фонтаном Нереид, чьи сладострастные фигуры когда-то доводили до исступления Габриэле Д’Аннунцио
[90]
. Мне показалось, что корабль плавно рассекает улицы города, хоть я и понимал, что такое невозможно. Он двигался между зданиями с размеренностью какого-то верблюда-призрака, а ночь распахивалась над ним, словно пальма, и распускала листву своих звезд. Когда корабль исчез и темнота вновь сомкнулась вокруг меня, я улегся на каменной балюстраде, что отделяет город от прибрежных зарослей, и посмотрел на небо. И мне открылось, что вместе с лабиринтом созвездий, между Орионом и Тельцом и дальше, между Канопусом и Хамелеоном существует другой лабиринт, еще более непостижимый — лабиринт пустых коридоров, пространств, свободных от небесных тел, и я понял — или поверил, что понял — слова, которые Бонорино сказал мне в пансионе в ту ночь, когда просил принести ему «Престель»: «Форма лабиринта — это пустое пространство между его линиями». Прокладывая себе дорогу по необъятному небосклону, я пытался отыскать коридоры, которые связывают между собой пятна черноты, но стоило мне чуть-чуть продвинуться, как какое-нибудь созвездие или одинокая звезда загораживали мне проход. В средние века верили, что фигуры неба повторяются в фигурах земли, так было и теперь, в Буэнос-Айресе: когда я шел в одном направлении, история уходила от меня в противоположном, надежды обращались в безнадежность и достоинства каждого вечера становились недостатками с наступлением ночи. Жизнь города была лабиринтом.
Меня начинали терзать всплески влажной жары. Лягушки заквакали в прибрежных тростниках. Мне пришлось уходить, спасаясь от пожиравших меня комаров.
На следующий день портье постучал в мою дверь и пригласил меня попить мате и посмотреть по телевизору приведение к присяге избранных Джокером министров.
Я бы вас и пораньше разбудил, мистер Коган, да как-то не решился. Это апофеоз, посмотрите, теперь у нас не президент, а сокровище. Вы представить себе не можете, какую речь он произнес!
По телевизору выступала пара политических обозревателей, которые так определяли Джокера: «Это вихрь работоспособности, он за три недели сделает то, что не было сделано за десять лет». Так он и выглядел. Когда Джокер попадал в объектив, то казался подвижным и моложавым и то и дело повторял: «Надеюсь, вы правильно меня понимаете. Я президент, слышали? Пре-зи-дент».
Куда бы он ни направлялся, за ним следовал кортеж помощников с диктофонами и органайзерами. Была пара случаев, когда Джокер просил оставить его одного — чтобы поразмышлять. Через полуприкрытую дверь кабинета было видно, как он стоит, возведя глаза к потолку и сложив ладони. Я же обратил внимание на одного из его приверженцев — его показали со спины; он удалялся по коридорам Дома правительства. Шагал он, слегка покачиваясь, как ходил Тукуман. Со спины их можно было перепутать: такой же высокий, с крепкой шеей, широкими плечами и черной курчавой шевелюрой, но я уже несколько дней видел Тукумана повсюду и не знал, как избавиться от этого миража.
Приемная Джокера была полна священнослужителей. Там безвылазно сидели какие-то Матери Пласа-де-Майо в белых платках на головах — они пришли в приемную после неожиданной фразы в интервью, в котором президент обещал им справедливость. Там же находились пара телевизионных знаменитостей и министры, которые готовились присягать. Я уже начинал скучать, но тут телекамеры резко развернулись к залу с бюстом Республики у дальней стены. На помосте для приведения к присяге сотни людей пытались найти место для себя и одновременно расчистить проход для Джокера. Все выглядели очень неуклюже в своих парадных костюмах, никто из находящихся там еще не успел свыкнуться с той значительностью, что обрушилась на них подобно манне небесной. Эти люди щеголяли в сверкающих галстуках, затруднявших работу операторам, в мокасинах с епископскими кисточками, в шелковых рубашках, сбивавших с толку электромагнитные колебания ретрансляторов, в массивных кольцах, из-за которых лучи юпитеров меняли направление: вся эта пышность свидетельствовала о приближении роскошного пира, хотя нигде не было видно снеди, которую эти парни готовились пожирать. Я дорого бы отдал за то, чтобы послушать, о чем они говорят, потому что у меня никогда не бывало возможности насладиться сиянием власти, кроме как в мимолетности теленовостей, а в тот полдень власть выставляла себя напоказ без стыда и без страха, уверенная в той вечности, которую завоевал их Джокер. Но микрофоны улавливали только шелест голосов, всплеск аплодисментов при появлении какого-то пожилого сгорбленного деятеля и плач детей, которых притащили туда силком, чтобы Джокер их поцеловал, — эти были одеты в рубашки с твердыми манишками и юбки с кружевными оборками.
Не на самом помосте, но уже в первом ряду помощников — в числе самых близких — я разглядел Тукумана. Камера на нем долго не задержалась, и я все еще сомневался, правда ли это был он, но через несколько секунд он снова был в кадре, и я поразился перемене, происшедшей с моим другом. Тукуман был причесан и напомажен, одет в блестящий костюм горчичного цвета и галстук с причудливыми узорами, а в ногах у него стоял твердый кожаный портфель. И на глазах — черные очки. Вспышки фотографов подсвечивали его безразличие настоящей голливудской звезды. Он шагал по кромке, а вот теперь очутился в самом центре, подумал я. Неужели это из-за алефа? Я молча пропел славу Джокеру, способному совершать такие чудеса. Один из будущих министров торжественно объявил, что президент сплотил вокруг себя горстку выдающихся деятелей, чтобы вытащить страну из пропасти. Камера прошлась по лицам спасителей и покинула зал, убегая от сиявших там маленьких солнц, облаченных в шелка горчичного, черного, небесно-голубого и лимонно-зеленого цветов. Все прикрывались темными очками — возможно, от сияния друг друга. Я вздохнул. Одним быстрым движением сердца я навсегда отстранился от Тукумана. Власть делала его для меня недостижимым, и я не хотел, чтобы меня увлек тот вихрь, в который превратилась его жизнь.