Однако в Средние века, по милости ряда больших наводнений, Уза сама собой потекла на восток, вверх по одному из своих бывших притоков, и пробила себе дорогу к Кему там, где он и ныне в нее впадает, милях в двенадцати ниже Кембриджа. Примерно в то же самое время она окончательно забила свое прежнее устье неподалеку от Уизбеча мощными наносами ила и нашла себе новое, у Линна. Таким образом, прежняя река пересохла, и появилась новая, огромная, неровная, выгнутая на восток дуга, к вящей радости жителей Или и крохотного поселка под названием Гилдси, которые нежданно-негаданно оказались вдруг не только на торной дороге из Кембриджа в Линн, но и на другой, не менее важной, между Линном и Хантингдоном. И к великому недовольству хантингдонских хлеботорговцев, чьим посудинам приходилось теперь делать по дороге к морю большой крюк.
Потом, как мы знаем, явился Вермуйден, чтоб навести порядок, и выкопал реки Бедфорд и Нью-Бедфорд – две прямые тетивы на выгнутый к востоку лук капризной речки, – и хантингдонцы взыграли духом, потому что у них теперь появился самый удобный за всю историю города выход к морю, жители же Кембриджшира пришли в уныние, ибо их славный, триста-лет-как-отлаженный водный путь сделался с этих пор немногим шире дренажной канавы. И таким вот образом судьба изначальной, природной, теку-где-хочу Узы (именуемой в силу привычки Большой Узой, несмотря на то что большая часть ее вод сбрасывается в море по речной системе Бедфорд) оказалась отныне (ибо теперь мы вступили в пределы периода, который даже и с исторической точки зрения давним никак не назовешь, а уж если исходить из едва ли не беспредельных сроков жизни реки, так это и вовсе вчерашний день) в руках предприимчивого и амбициозного местного люда, а подобных людей на всем этом острове было пруд пруди, и все вместе они составляли костяк нации, которая как раз в это время неудержимо стремилась к звездному часу, к удовлетворению амбиций теперь уже в мировом масштабе – и не последними среди них были Аткинсоны из Норфолка, а впоследствии из Гилдси.
А Уза течет себе и течет, и ей нет дела до амбиций, ни местного, ни мирового масштаба. Она течет теперь по разным руслам, распределяя воды, деля силу на части, все более наклонная к заиливанию и к паводкам. И все-таки она течет – сочится – и течет, как то и должно всякой реке, в море. И, как все мы знаем, солнце и ветер выкачивают воду из моря и рассеивают ее над землей, вечно питая реки. Так что Уза, она, конечно, течет в море, но на самом-то деле она, как и все прочие реки, течет вспять, сама в себя, к собственным своим истокам; и впечатление, что река течет в одну и ту же сторону, – всего лишь иллюзия. И еще одна иллюзия: то, что вы кинули (или столкнули) в реку, река унесет, проглотит навеки, и оно уже никогда не вернется назад. И этой самой максиме, впервые пущенной в обращение две с половиной тысячи лет назад Гераклитом Эфесским, насчет того, что в одну и ту же реку нельзя войти дважды, тоже доверять не стоит. Потому что мы вечно входим в одну и ту же реку.
Она течет из самого сердца Англии в Уош и в Северное море. Она течет мимо славных английских городов Бедфорда, Хантингдона, Сент-Айвза, Или, Гилдси и Кингз Линна, жители которых видят реку, текущую всегда в одну и ту же сторону – вниз по течению, – и не видят реки, которая следует извечному круговороту вод. Ее имя происходит от санскритского слова «вода». В ней 156 миль – в длину. Ее бассейн занимает площадь в 2067 квадратных миль. У нее целая куча притоков, включая Узель, Айвел, Кем, Малую Узу и Лим. Лим впадает в Узу чуть ниже Гилдси. Лим течет в Узу, а Уза течет… течет в… А у Лима, в 1943 году, жил смотритель шлюза.
16
НУЛЕВАЯ ДОЛГОТА
Скамейка в парке. Скамейка в Гринвич-парке, ярдах в пятидесяти от линии нулевой долготы. Спускаются зимние сумерки; парк скоро закроют. Деревья преображаются в силуэты деревьев; пламенеющий розовый и голубино-серый – цвета неба. На скамейке сидит пара, на удивление напряженные позы (она вся в себе, и ни шагу назад; он, на самом краешке сиденья, докучлив и преисполнен возмущения), которые предполагают, невзирая на сбрую прожитых лет (толстые зимние пальто, шарфы, ревниво-покорный золотой ретривер привязан тут же, к одному из поручней скамейки), любовную размолвку. Она молчит, словно только что успела выговориться. Он говорит. Он, судя по всему, хочет знать, что она имеет в виду, какого черта это все… Он требует объяснений. Он говорит с ней на манер учителя, который решил пропесочить непокорного ученика. Опытный наблюдатель любовных размолвок на парковых скамьях сказал бы, что женщине есть что скрывать.
Он ее уговаривает. Она стоит на своем. Неужто перед нами знакомая драма из разряда «Между нами все кончено» и «Нам лучше больше не встречаться»? Или другая, не менее популярная сцена на тему «Видишь ли – у меня есть Другой»? С его стороны вспышка ярости; он размахивает руками, он задает вопросы. Знакомые симптомы мужской сцены ревности? Однако, как-то вдруг сойдя с трибуны, словно ошарашенный некой вспышкой, неким озарением, он садится к ней поближе, берет ее за плечи (учитель, он тоже человек), как будто хочет встряхнуть, вывести из транса. До случайного прохожего ветер мог бы донести слова: «врач – ты должна показаться врачу». Так что, наверное, это еще один общеизвестный любовный сюжет; сюжет «Милый, мне кажется, что я…». Однако же в его словах нет обычного мужского форса (прежде всего, я должен быть уверен, прежде всего я…), в них звучит нечто вроде отчаяния – неужто наш скамейно-парковый ухажер вознамерился пустить слезу? – нечто вроде той муки, что в мольбе и в молитве…
Она уходит от него; она его бросает. Вот о чем он думает. Но только это не обычный уход. Не из тех, когда один остается сидеть, а другой встает и решительно шагает прочь.
Промеж деревьев меркнет свет. Колокольчик смотрителя. Парк вот-вот закроют. Вот-вот, и всем пора идти. Лиловый сумрак нисходит на Обсерваторию, на запертые в ней коллекции допотопных хронометров, астролябий, секстантов, телескопов – инструментов измерения Вселенной. Мерцающий переблеск на поверхности Темзы. Здесь, в этом бывшем королевском охотничьем парке, где Генрих VIII обхаживал, говорят, Анну Болейн, где в более пышные имперские времена под звуки духовых оркестров нянюшки из состоятельных семей прогуливали туда-сюда младенцев в колясках и упражнялись в жанре нянюшкиных сплетен, он вынужден сказать жене весьма употребительную, но и таинственную притом, и даже порой чудодейственную фразу: «Я люблю тебя. Я тебя люблю». Ему приходится сжать жену в объятиях, как будто для того, чтобы удостовериться: она все еще здесь. Ибо в сумеречном свете гаснущего дня ему и впрямь кажется, что она, не сходя с места, удаляется, блекнет, превращается в призрак.
Она ничего не объясняет. Она говорит: «Погоди – ты сам все увидишь». Глаза у нее голубые, с дымком. Она не говорит: «Я просто пошутила». Он не знает, как играть в придуманную ею безумную игру. В смятении он снова прибегает к позе педагога, он надевает маску этакого практика-есть-критерий-истины классного наставника, учителя, скажем, физики. На всякий вопрос должен быть позитивный ответ. Звонит смотрительский колокольчик. Он повторяет: «Я думаю, будет лучше, если ты покажешься врачу. Я хочу, чтобы ты сходила ко врачу». Он верит: есть такое состояние, именуемое шизофренией. Он верит: только потому, что люди когда-то ничего о подобных вещах не знали, они и верили, что… Он верит: это Мэри; это скамейка; это пес. И менее всего на свете он хочет верить в то, что он в волшебной стране, в стране из сказки.