Очевидца? Так точно, ибо однажды вечером, в самом начале мая, за Диком наблюдают. Нет, это не младший братец, на сей раз не он. И не его воскресшая из мертвых мать. Это Мэри. А насчет шпионских я-вижу-а-меня-не-видать качеств противоположного берега, это я ее подучил. Она глядит, невидимая глазу. Однако через вечер она снова тут как тут, и на сей раз без всякого прикрытия. Она сидит на голом месте, на покатом склоне дамбы (колени к подбородку, руки обхватили голени, щекою на коленях), но так легко и неподвижно, что проходит некоторое время, прежде чем Дик, старательно переправляющий угря за угрем из верши в мешок, вообще ее замечает.
А едва заметив (или, по крайней мере, я так себе все это представляю), застывает, как застывают, ошарашенно, не веря своим глазам, люди, чьи мысли отливаются вдруг в материальную форму.
Мэри кричит через воду: «Привет, Дик».
Дик ничего не говорит. Потом, когда не поддающееся учету и контролю количество речной воды уже успело между ними проскользнуть: «Привет».
«Много набрал?»
«Мы-много?»
«Угрей».
Хорошенькое дело. Потому что Дика просят, не явно, не в лоб, посчитать. Задачка не из легких и в лучшие-то времена. Он может вам оттарабанить от одного до десяти, потом доковылять, ежели повезет, через второй десяток. Но даже и в лучшие времена угрей, сплетенных в единый шевелящийся клубок на дне мешка, не так-то легко сосчитать. А еще под этим взглядом…
И он кивает. Он молодец, он находит правильный ответ.
«Й-есть чуток».
Мэри отрывает щеку от колена.
«Знаешь, если у тебя окажется вдруг лишний… У меня отец их очень любит. И я тоже. Мы едим рыбу каждую пятницу, сам знаешь. Нельзя будет у тебя разжиться парочкой? Или даже одним большим – тоже неплохо». Она поудобнее устраивает подбородок на коленях. «Не найдется для меня хорошего угря?»
Теперь Дик понял, или ему кажется, что он понял – потому что само понимание уже сбивает с толку. То есть он понял не только прямой смысл просьбы, но и то, что скрывается за этим смыслом, на невероятной, захватывающей дух глубине. Он понял, что его, Дика, попросили предложить ей, Мэри, – ага, ведь это либо Мэри, либо мираж – некий Дар. То есть нечто такое, чего ни один человек (если .не считать семейных ритуалов, связанных с днями рождения, когда Дик – а у него золотые руки – радовал маму рукотворными чудесами вроде копилки, сделанной из банки из-под какао) никогда еще от него не ждал. Дар. Подарок. Его собственная вещь, которая другому человеку будет нужна. И понимание это настолько огромно, что он никак не может претворить его в Здесь и Сейчас.
Он сидит на берегу реки, с шевелящимся между колен мешком. Река же льется, не мигая, мимо.
«Ну, не важно, – говорит наконец Мэри, вставая и отряхивая юбочку из дешевой портьерной (война) ткани. – Может, в другой раз. – А затем, с одним из этих ее быстрых, между-нами взглядов, который не теряет силы даже через сорок футов речной воды: – Я могу прийти еще раз, правда? Ты ведь будешь здесь – в пятницу, да?»
И в Диковой картине мира расцветает вдруг еще один монументальный концепт. Ибо сие не только означает, что это существо на дальнем берегу питает к нему интерес и наблюдает за ним (а разве он сам за ней не наблюдал?), но и предполагает нечто настолько поразительное и беспрецедентное, что Дику, только для того, чтобы хоть как-то оценить его значимость, приходится одновременно открыть для себя прежде невообразимую область духа.
В этом есть отголосок того, что другие люди называют (пусть даже Дику никогда не доводилось слышать фразы) «назначить свидание». И смутный образ заколдованного царства, доступного бессчетным посвященным (в том числе и крошке Тому), и паролем в это царство может быть невиннейшая фраза, но произнесенная особым образом, на легком придыхании, вроде «Встретимся…», «Увидимся…», «Буду ждать тебя, если…»
От мотоциклов такого ни в жисть не дождешься.
«Ды-да, – говорит он. – Зы-здесь».
Она уходит, одарив его молниеносной улыбкой, прежде чем он успевает сказать еще хотя бы слово.
И в этом ее уходе есть нечто странное. Она уходит, но, строго говоря, она не ушла. Что-то после нее осталось. Чувство. Красивое чувство. И мягкий вечерний воздух пропитался им насквозь. Им пропиталась и Хоквеллская дорога, вдоль по которой Дик мчится домой, забросив за спину мешок с угрями, которым, ясное дело, не до красивых чувств. Им пропитался даже дом, вечером (я все вижу, но Мэри ничего не говорю), когда Дик, трепеща ресницами, возится и ковыряет вилкой в спроворенном из угря ужине, так что даже отец замечает и спрашивает его:
«В чем дело, Дик? Что случилось – болит чего?»
В какие это веки Дик терял аппетит да и вообще находил что-то особенное в обычном майском вечере?
И снова (в ту же пятницу) Дик навещает верши на Стоттовой дрене. И снова на том берегу, как зачарованный дух места, является ему все то же существо. И снова молча течет между ними река, вызывая тени Геро и Леандра. И снова существо повторяет свою просьбу, голосом девически-нежным и зыбким, как вода, просит поднести ей угря в дар. И на этот раз она кое-что с собой принесла. Ведро. Подойник (в который до недавнего времени, покуда строгая рука Харольда Меткафа не дала ей по рукам за то, что не след ей опускаться до черной работы, Мэри пыталась доить отцовских фризок).
Значит, она не просто так ля-ля. Значит, она и в самом деле хочет угря в подарок. Потому что она взяла с собой, в чем нести его обратно, домой…
«Вот этого, – говорит Мэри, – какой красавец». И Дик, как заправский торговец рыбой, вынимает их из мешка, одного за другим, и показывает на свет.
«Ты хе-хочешь?»
«Да, пожалуйста, – если тебе не трудно. Пожалуйста».
Хотя – как, интересно, вы собираетесь переправить угря через реку? Потому что от него, конечно, трудно ожидать, чтобы он сплавал на тот берег и сдался прямо в руки, распишитесь-получите.
Дик смотрит на Мэри, с подарком в руке.
Но у Мэри и на это есть ответ. Она все продумала. Она ставит ведро наземь. Занимает прежнюю, колени-к-подбородку позу.
«Ты ведь можешь переплыть. Я видела, как ты плаваешь, – раньше».
И – если оно вообще когда-то окончательно уходило в Лету Диковых мозгов – оно возвращается, оно всплывает, неотвязное и жаркое, на поверхность: это воспоминание, которое будоражит и приводит в замешательство, раздражает и делает острей красивое чувство. Другой угорь, который оказался тогда в ситуации своего рода интимной близости…
По меньшей мере шесть роев майских мошек вьется Над рекой, по меньшей мере дюжина ласточек закладывает, подобно купидонам, виражи над самой поверхностью Лима, прихлебывая на ночь – чирк – водички и подставляя вечернему солнышку белые, как у херувимов, грудки, покуда, застыв неподвижно, Мэри смотрит на Дика, а Дик смотрит на Мэри. Покуда (какая тут, к чертям собачьим, неподвижность) избранный угорь (он не слишком велик, но и не какая-нибудь там салага) извивается и бьется у Дика в кулаке. И покуда, если уж на то пошло, и Мэри тоже, под юбкой, передергивается легкой судорогой (больно уж острое воспоминание). Потому что, хотя по нынешнему ее поведению этого и не скажешь, Мэри терпеть не может угрей. Глаза бы на них не смотрели с тех самых пор, как…