А спустя еще полгода Марина ушла в монастырь, Ново-Голутвинский, в Коломне. Не хотелось ей замуж, надоели эти мужики до смерти, так что все в общем понятно. И семья без нее не пропала. Младшенький ходит в прежнюю пятидневку, по пятницам приходит домой сам и уходит тоже сам, как на работу, потому что водить его некому. Мама Маринина снова попивает портвешку, хотя меру все-таки знает, может, по Марининым молитвам. В воскресную школу Коля теперь тоже ездит сам, так как отклонений у него стало сильно меньше, даже заикаться почти перестал. Обратно его, правда, провожает до дома Ленка с двумя своими дочками. И Коля стал в семье за старшего, а сестру всегда защищает, когда мать начинает ее материть, что нет в доме денег, и говорит маме вот что: «Вот исполнится мне десять лет, пойду торговать по поездам газетами, а пока, сказали, мал еще, так что подожди, мама, до следующего года, осталось уже чуть-чуть».
Гомеопат
Один батюшка был гомеопатом. И пользовал прихожан весьма успешно, попутно преподавая приходящим к нему простые советы. Женщинам он говорил, что все женские болезни — от мини-юбок. А проблемы с щитовидкой — от декольте. Говорил без шуток, совершенно серьезно, так что все его прихожанки ходили чинно, в юбках до пят. И предпочитали водолазки.
Убийцы
У отца Афанасия было послушание — исповедовать сестер монастыря. Как-то раз к отцу Афанасию приехал отец Илья, старинный друг отца Афанасия по семинарии.
— О, как я мечтаю, — сказал отец Афанасий другу, когда они уже посидели немного за столом и хорошо закусили, — чтобы хоть одна монахиня нашего монастыря кого-нибудь убила.
— Что, что ты говоришь, батюшка! — замахал на него руками отец Илья.
— Не могу больше слушать, как подходят одна за одной, и все точно сговорились. «Батюшка, я в среду съела сардинку!»
Улица Мандельштама
Дьякон Григорий, выпускник Литературного института, страсть как любил Пушкина. Ну просто обожал. На проповеди, которые иногда ему поручали произносить, нет-нет да и ввернет стишок или какую цитату из своего любимого поэта, про Онегина и Машу Миронову говорил как про живых людей, а на ночь, после всех правил и поклонов, возьмет томик да и почитает немножко и обязательно от умиления плачет — очень уж хорошо пи- сал, сукин сын. Братия так и прозвала Григория — Пушкин.
Но однажды отцу дьякону приснился сон — огромное поле, желтое и пустое, видно, только сжали рожь, на меже лежат редкие колоски, и вот по этому колючему полю навстречу ему идет сам Александр Сергеевич, в сюртуке, с тросточкой, кудрявый, подвижный, весь такой знакомый и узнаваемый, а ветер отбрасывает кудряшки со лба. Но при этом Пушкин ужасно грустный. Дьякон так и сел.
— Александр Сергеевич, это вы?
— Ну я, — отвечал Пушкин.
— Почему же вы такой грустный? — чуть не заплакал отец Григорий.
Но Александр Сергеевич на это промолчал и посмотрел на него с еще большей печалью.
— Ах, Александр Сергеевич, да если б вы знали, какая у вас на земле слава!!! — закричал дьякон.
— Что мне слава?! — тихо отвечал Пушкин и опустил голову еще ниже.
— Но если не вы, если не вы, то кто же? — продолжал восклицать изумленный отец Григорий.
Тут Пушкин неожиданно распрямился, неясная улыбка пробежала по устам его, и одними лишь глазами он показал куда-то наверх, за дьяконову спину — мол, ты лучше туда посмотри. Отец Григорий обернулся, поднял голову и увидел березку. На березке сидел Осип Эмильевич Мандельштам. И Мандельштам, наоборот, казался очень веселым, смеялся, махал ручками, будто он птичка, и словно что-то чирикал, только не по-человечески. Тут батюшка проснулся.
Пушкина он с тех пор забросил, читает только Мандельштама и заучивает наизусть все его собрание сочинений.
ЦИКЛ СЕДЬМОЙ
ЧТЕНИЕ НА НОЧЬ В ЖЕНСКОМ МОНАСТЫРЕ
Матушка Георгия в мире животных
Матушка Георгия, поступившая в монастырь в романтические 1990-е и за пятнадцать лет превратившаяся из наивной девушки в зрелую монахиню, говорила так: «Нет ничего страшнее для женского монастыря, чем слова "послушание превыше поста и молитвы". Через бездумное следование этому поучению многие в монастыре теряют любовь. Да и вообще человеческий облик». Она же говорила: «В монастырь приходишь пушистым зайчиком, но с годами превращаешься в колючего ежика. Иначе здесь не выживешь». С этими словами матушка хмурилась, сводила брови, а пальчики выставляла на слушателей, как ежиные колючки.
О милости Божией
Матушка Филарета давно подозревала, что сестры в ее монастыре спасаются плохо. Да и сами сестры подливали масла в огонь: что это, мол, матушка, целый день мы на послушании, на службы не ходим, молиться некогда совершенно. Хорошо еще, если послушание тихое, в библиотеке какой-нибудь, а если в коровнике? Мычанье, навоз, какая уж тут молитва, не сосредоточиться, ничего. В келью приходим поздно, только и успеваешь раздеться да повалиться спать. Некогда даже правило вечернее вычитать! Разве это монашество? Раньше-то у подвижников вон сколько было времени.
Долго думала матушка. И придумала. Обошла вокруг всю территорию монастыря и остановилась у брошенной баньки. Банька осталась от прежних хозяев, сейчас в ней никто не мылся, а внутри лежал разный хлам. Матушка велела баньку очистить, выкинуть мусор и помыть полы. Все исполнили по ее приказу. Вот, объявила матушка сестрам на трапезе, это будет наш затвор. Заходи по одному.
Затвор продолжался неделю. Сестре выдавались Священное Писание, молитвослов, Псалтырь, подходящая минея и типикон. А также одно шерстяное одеяло. Под одеялом можно было спать, а можно было и постелить его на жесткую деревянную полку баньки. Подушкой должна была служить рука, согнутая в локте. Других постельных принадлежностей не выдавалось. Спать разрешалось подряд три часа и подниматься на молитву. За этим следили две специальные поставленные на страже сестры. Они по очереди дежурили снаружи, подглядывали в дырку и, если затворница засыпала, стучали в ведро и будили ее. Те же дежурные приносили затворнице раз в день пищу.
Составили четкий график, и получилось, что за год все сестры хоть раз побывают в затворе. Только дело как-то не то чтобы не пошло, а несколько застопорилось. Первой отправили матушку Иулианию из трапезной — в прошлом журналистка, красавица, она была самая разговорчивая и часто возмущалась монастырскими порядками. Исцелить гнойные раны, нанесенные ее душе гордостью и самомнением, матушка и решила в первую очередь. Но на четвертый день затвора мать Иулиания начала издавать странные звуки, все громче и громче. Что она имела в виду, было неясно, — разговаривать с затворницей не полагалось. Но она и сама, кажется, не стала бы разговаривать, потому что, собственно, просто ужасно выла. Стражницы пожаловались матушке. Матушка приказала выждать еще сутки, а пока начать читать об Иулиании суточную Псалтырь. Не прошло и дня, как мать Иулиания замолчала. Видно, подействовала молитва сестер. Правда, вечером Иулиания не подошла к окошечку принять пищу, и наутро тоже. Тогда уж все совсем всполошились, и все-таки открыли затвор, на день раньше. Мать Иулиания сначала выходить не хотела, все мотала головой, говорить она точно разучилась, но ее вывели за руку, и она послушно пошла. На матушкины расспросы, угрозы и уговоры ничего не отвечала, только смотрела голубыми остановившимися глазами. Делать было нечего, мать Иулианию отправили в монастырский лазарет и возобновили чтение Псалтыри о ее несчастной душе. Через два дня она за молитвы матушки и сестер очнулась, стала почти прежней. Только с тех пор не любила закрытых помещений, все норовила приоткрыть хоть форточку, но это и у нормальных людей бывает, клаустрофобией называется.