— Au revoir, madame — сказал он и вышел. В тишине она услышала, как его голые пятки тихонько стучат по земляному полу террасы. «На таком холоде, — подумала она. — Бедное дитя! Может, надо будет купить ему сандалии».
С тех пор каждый день, когда солнце уже стояло высоко и насыщало неподвижный утренний воздух, мальчик подкрадывался по террасе к ее двери, на несколько секунд замирал и говорил потерянным голосом, который казался еще более робким и тихим в великой тиши снаружи: «Bonjour, madame». Фрейлейн Виндлинг приглашала его внутрь, они серьезно пожимали руки, после чего мальчик подносил свои пальцы тыльной стороной к губам, всегда с одинаковой медленной церемонностью. Иногда, опасаясь, что он втайне посмеивается над ней, выполняя этот ритуал, она всматривалась в его лицо, но видела лишь пугающе убедительную преданность и быстро отводила взгляд. Фрейлейн Виндлинг всегда хранила немного хлеба или печенье в ящике гардероба; когда она доставала еду, и мальчик ел, она расспрашивала, что нового в семьях его соседей. Чтобы как-то дисциплинировать его, она предлагала ему конфету через день. Мальчик сидел на полу у входа на рваном старом одеяле из верблюжьей шерсти и постоянно за ней наблюдал, не отводя глаз.
Ее интересовало, как его зовут, но она знала, что в деревне скрывают настоящие имена и редко сообщают их чужакам; этот обычай она уважала, поскольку его корни уходили в их доисторическую религию. Поэтому старалась не спрашивать, полагая, что со временем он начнет доверять ей и скажет сам. И этот момент наступил как-то утром, неожиданно, когда он рассказывал ей легенды о жившем давным-давно великом мусульманском царе Соломоне. Вдруг мальчик замолчал, а потом, заставив себя смотреть на нее, не мигая, произнес:
— Меня тоже зовут Слиман, точно как царя.
Она пыталась научить его читать, но он, похоже, к такому был не способен. Порой, когда ей казалось, что он уже готов связать представления воедино и даже, быть может, установить контакт и понять принцип, на его лице появлялись покорность и пассивность, он сознательно переставал стараться и лишь смотрел на нее, покачивая головой, чтобы показать: все бесполезно. В такие моменты трудно было не потерять терпение.
На следующий год она решила не продолжать уроки, а предложить Слиману стать ее гидом, носильщиком и провожатым, и сразу поняла, что это подходит ему больше, чем роль ученика. Ему не было в тягость долго идти или нести тяжелую поклажу; напротив, долгий поход становился для него событием, и что бы фрейлейн Виндлинг ни нагрузила на него, он шел с таким видом, словно удостоился чести. Вероятно, это было для нее самым счастливым временем в пустыне — та зима товарищества, когда они пускались в бесчисленные прогулки по долине. Шли недели, походы устраивались все чаще, а выступали в путь они все раньше, в конце концов — сразу после завтрака. Весь день, бродя под палящим солнцем и в редкой тени прерывистой бахромы пальм вдоль реки, фрейлейн Виндлинг оживленно разговаривала со Слиманом. Иногда она замечала, что мальчик готов поведать ей, что у него на уме, и позволяла ему говорить, пока у него хватало запала, под конец раззадоривая его тщательно подобранными вопросами. Но обычно, шагая позади, говорила она сама. Постукивая тростью со стальным наконечником всякий раз, когда на каменистую землю опускалась ее правая нога, фрейлейн Виндлинг подробно рассказывала ему о жизни Гитлера, объясняя, почему его так ненавидят христиане. Ей это казалось необходимым, поскольку Слиман был убежден, что европейцы так же ценят своего исчезнувшего вождя, как он сам и прочие жители деревни. Довольно много она говорила о Швейцарии, рассказывала истории из жизни своих соотечественников, как бы невзначай подчеркивая их чистоплотность, честность и хорошее здоровье. Она поведала ему об Иисусе, Мартине Лютере и Гарибальди, стараясь, чтобы Иисуса не приняли за мусульманского пророка Сидну-Аиссу, потому что даже чтобы убедить Слимана, она ни на секунду не могла согласиться с исламской доктриной, согласно которой Спаситель был мусульманином. Уважительное отношение Слимана к ней — чуть ли не на грани обожания — было неизменным, разве что фрейлейн Виндлинг неосторожно затрагивала тему ислама; в таком случае, что бы ни сказала она (ибо тогда казалось, что он мгновенно переставал ее слышать), Слиман начинал безостановочно трясти головой и выкрикивать:
— Нет, нет, нет, нет! Назареи ничего не смыслят в исламе. Замолчите, мадам, умоляю вас, потому что вы не знаете, что говорите. Нет, нет, нет!
Она давным-давно выполнила данное себе обещание и купила ему сандалии; за этим приобретением последовали другие. Несколько раз она покупала ему в лавке Бенаиссы рубашки, мешковатые черные шаровары вроде тех, что носили чаамбские погонщики верблюдов, и наконец — новый белый бурнус, хоть и знала, что вся деревня будет судачить о столь ценном подарке. Понимала она и то, что лишь из-за этих подарков отец Слимана еще не запретил ему проводить с ней время. Да и так, по рассказам Слимана, он иногда возражал. Но сам Слиман ничего не хотел, ничего не ждал — в этом она не сомневалась.
Каждый год, когда март подходил к концу, дни становились мучительно жаркими и даже ночью не было ветра; в эту пору она посвящала два-три дня стирке и подготовке к путешествию, хотя на то, чтобы решиться восстановить контакт с внешним миром, всегда требовалось сильнейшее усилие воли. Когда наступила неделя отъезда, она сходила в форт и позвонила хозяину кафе в Керзазе, чтобы тот попросил водителя направляющегося на север грузовика сделать крюк и подхватить ее в трех километрах от деревни.
К вечеру они со Слиманом вернулись в гостиницу из последней прогулки по долине; фрейлейн Виндлинг встала на террасе, оглядывая оранжевые горы песка за фортом. Слиман занес поклажу в комнату. Обернувшись, она сказала:
— Принеси большую жестянку.
Он достал ее из-под кровати, принес, стирая с нее пыль рукавом рубашки, и фрейлейн Виндлинг повела его на крышу по лесенке. Они сели на одеяло; зарево от горнила закатившегося солнца грело им лица. Вокруг еще роились мухи — то и дело они набрасывались на их шеи. Слиман передал ей коробку, и она дала ему горсть печенья в шоколаде.
— Так много сразу?
— Да, — ответила она. — Понимаешь, мне нужно ехать домой через четыре дня.
Он на миг посмотрел вниз, на одеяло, и лишь потом ответил.
— Знаю, — прошептал он. И вновь замолчал. Затем вскричал обиженно: — Буфельджа говорит, что летом здесь жарко. Здесь не жарко! У нас дома прохладно. Это как оазис с большим озером. Там вам никогда не будет жарко.
— Мне надо зарабатывать деньги. Ты же знаешь. Я хочу вернуться на следующий год.
Он печально произнес:
— На следующий год, мадам! Лишь Мулане
[12]
известно, каков будет следующий год.
Заворчали верблюды, перекатываясь на песке у подножия форта; свет отступал быстро.
— Ешь печенье, — сказала она ему, и сама съела одно: — В следующем году мы пойдем в Абадлу с каидом, иншалла.
Он глубоко вздохнул.