— А знаешь, кто они?
— Нет. Знаю только имена.
— Только и всего?
— Только и всего.
— Ну, неважно. Вспомнишь когда-нибудь. Он чешет кота за ухом, не сводя с меня глаз.
— Ты сегодня говорил во сне.
— Да ну?
— Да. Опять говорил про Сандру. И еще назвал какой-то город.
— Неужели?
— Да. Сказать, какой?
— Не сейчас. Потом.
— Почему?
— Не знаю. Сейчас не надо.
Он отпускает кота и встает. Нервно расхаживает по комнате.
— Она тебе все еще нравится? — спрашивает он.
— Кто?
— Сандра.
— Не знаю. Не помню.
— Не помнишь?
— Нет. Помню только имя. А что такое имя?
— Да, ты прав. Да будь она хоть Мария, Жоана, Сесилия, Рената. Не все ли равно, как ее зовут.
— Вот именно. Не все ли равно.
— Вот и все.
— Вот и все.
Кот опять прыгает к нему на руки. Он снова смотрит на меня и спрашивает:
— А другие кто?
— Ты о ком?
— Ну, эти, которых смешно зовут. Отморозок, Непоседа, Бессонный.
— А, этих я тоже не помню. Только по именам.
Я встаю и подхожу к окну. За окном дерево. На нем поет птичка.
— Сколько тебе лет? — спрашивает он и тоже встает.
— Не знаю.
— Лет шестнадцать, наверное.
— Наверное.
Я снова сажусь на диван. Он подходит и кладет голову мне на колени. Я провожу рукой по его волосам. Он закрывает глаза и долго молчит.
— Так сказать тебе? — вдруг спрашивает он.
— Что сказать?
— Как называется город.
— Какой город?
— Который тебе сегодня приснился.
— Нет. Не хочу.
— Правда не хочешь?
— Не хочу. Правда.
— Почему?
— Не знаю. Просто не хочу. Хватит.
Он встает, открывает шкаф, снимает все с себя и переодевается. Тело у него красивое.
— Уже уходишь? — спрашиваю я.
— Да.
— Можно, я с тобой?
— Нет. В другой раз.
— Ладно.
— Там есть книги в шкафу. Можешь почитать, если хочешь.
— Ладно.
Ты помнишь, какие книги прочел: «Война и мир», «Неизвестный Иуда», «Кваруп», «Влажные губы Мэрилин Монро», «Случай с Морелем», «Тропы большого сертана», «Беседа в соборе», «Сто лет одиночества», «Улисс между любовью и смертью», «Кинкас Борба», «У подножия вулкана», «Я вернусь со своими собаками», «Полоска», «Литература и революция», «Общество и конкуренция», «Белоснежка», «Затерявшийся в тоннеле ужаса», «Смерть ушла в отпуск», «Тысяча круглых лиг», «Мир обширен и чужд» и «Печальный конец Поликарпу Куарезмы».
Ты помнишь, что дни тянулись медленно и спокойно, и, забыв обо всем, тебе ни о чем не хотелось вспоминать. Однажды ты написал стихотворение, посвященное ему. Стихотворение было слабым, но ему все равно понравилось, и он поблагодарил. Ты был почти счастлив, но знал, что что-то здесь не то и долго так продолжаться не может. Потому что однажды он принес проигрыватель с пластинками, и ты вздрогнул. Это было началом конца.
— Что тебе поставить?
— Да что хочешь.
Я не подхожу к проигрывателю и не хочу видеть пластинок. Руки у меня потеют.
Он ставит «Парижские ночи» Оффенбаха. Когда начинается «Баркарола», я закрываю глаза и чуть не засыпаю. Однако понимаю, что все кончено.
— Сегодня ночью ты снова бредил, — говорит он.
— Правда?
— Правда. Назвал еще несколько имен. Звал отца, мать и произнес какие-то имена.
— Ну и что?
— Да ничего. Я просто так говорю. Ты-то что волнуешься?
Проигрыватель играет «Also Sprach Zarathustra». Это конец. Голова у меня раскалывается.
Мне тогда было шестнадцать лет и очень хотелось умереть. Потому что я был скудельным сосудом, не приемлющим житейской грязи.
Ты страдал, потому что считал себя порочным. Между тем, что такое порок, как не пустой или вредный предрассудок?
Он считал себя порочным — вот и все, что он знал. Он не задавался вопросами, хорошо это или плохо, и потому страдал.
— Тебе грустно?
Он сидит рядом, устремив на меня вопрошающий взгляд.
— Да.
— Ты сегодня уйдешь?
— Уйду.
— А вернешься?
— Не знаю.
— Если хочешь, возвращайся.
— Не обещаю.
— И не надо обещать. Просто возвращайся, когда захочешь.
— Ладно. Захочу, так вернусь.
— Вот это другое дело.
— Только не жди. Вряд ли я вернусь.
— Я знаю.
Рано или поздно это должно было случиться. Вот ты и разгуливаешь по городу под проливным дождем. Улицы пустынны, ветер кружит бумажки, а ты идешь — руки в карманах, лицо посинело, зубы выбивают дробь. И плачешь. Проходишь мимо нищего, который дремлет на углу, закутанный в грязное одеяло, — и продолжаешь путь. Безлюдные магазины, мертвые витрины. Ты плачешь — а что еще делать?
Ты прислоняешься к одной из витрин и глядишь на пустынные улицы. Оборачиваешься и смотришь на озябшие манекены, улыбающиеся вечной улыбкой. Видишь свое пляшущее отражение в зеркале. Это ты — озябший и во весь рост. Все кончилось, а между тем все только начинается. Потому что у манекена, печально думаешь ты, нет никакой дырочки. Лучше, чтобы у тебя появилась своя Гретхен.
Пробуждение весны
Я проснулся после беспокойной ночи, когда по радио передавали дурацкий марш Дона и Равеля. Черт побери, до чего башка трещит! Родители мои опять ругались из-за какой-то ерунды, а эти два придурка орали по радио: «Люблю тебя, моя Бразилия, люблю тебя!». Городили что-то про зеленый, желтый, белый и синий цвета нашего любимого флага, и вот концовка: никто не сдерживает бразильскую молодежь. Вот именно: бразильская молодежь — это черт знает что! Была пятница, будь она неладна, и я опаздывал в школу.
Поглядел я на свою рожу в зеркало, увидел пробивающуюся бороденку и сказал:
— Стареешь, Нанду.
Глаза у меня были грустные, потухшие и безжизненные, а как я высунул язык, так чуть не упал: белесый, шершавый, точь-в-точь наждачная бумага.