Расьоль ковырнул пальцем стол, размял с хрустом шею, поглядел в потолок и ответил:
— Всегда поражался, как люди вроде вас, прознав, что Земля круглая, выводят единственное заключение — о том, что все мы ходим вниз головой. Представляю, как страшно бывает вам каждое утро мочиться… Что ж, если снимки фон Реттау не помогли, перечитайте тогда на досуге новеллу Фабьена.
— Ну конечно. А заодно уж рассказы Пенроуза и Горчакова! — подпустил яду Суворов. — Почему бы сразу не предположить, что в то утро рассвет наступал трижды кряду?..
— Сравните детали — и вы все поймете! — Расьоль упорно стоял на своем, похоже, избрав теперь позу факира (руки в стороны, вспученный глаз, не хватает лишь громогласного «опля!»). — У Фабьена вы слышите пальцами ее волосы, губы, шею, что еще важнее — грудь, задницу и соски. А это, доложу вам, улика. Бедняга Пенроуз в сравнении с ним — позорный скопец, у которого все замешано на жидкой сыворотке неубедительных рефлексий да конфузливых иносказаний. Словно он пишет не о прыгнувшей к нему под одеяло лишенной стыда жадной плоти, а о собственных грезах, которым привык предаваться, надев котелок, в наполненной под клин бородки ванне с галлюциногенными благовониями. Что до Горчакова — так тот и вовсе толкует о некой богине, посетившей его эфемерным видением, которое он, сам тому подивившись, вроде бы даже и трахнул, но как, чем икуда — об этом ваш соплеменник умалчивает. Воображаю, как это взбесило Фабьена, когда они, по заведенному ритуалу, зачитывали друг другу отрывки из черновиков.
— Выходит, вы для себя все уж решили, — констатировал Дарси. — А как быть с исчезновением?
— Тут-то и возникает интрига! Вариантов четыре: либо кто-то из них ее укокошил, либо стерва их всех одурачила. Я, не скрою, склоняюсь к последнему.
Суворов прокашлялся, потом передумал, хотел героически перемолчать, однако не утерпел:
— Такое ощущение, будто мы ведем речь о трех проходимцах, а не о писателях. Послушать вас, Жан-Марк, они всю жизнь только и делали, что таскали в штанах мужскую свою атрибутику, чтобы при случае посостязаться размером. Хотя вы не хуже моего знаете, что каждый из них отстаивал принципы конкретной поэтики, причем, черт возьми, последовательно! В этом смысле все трое являлись антагонистами. Как-то неловко об этом здесь говорить, но Расьоль меня спровоцировал: упомянутые в качестве непреложного доказательства соски помогут убогому разве что лишний раз разжечь похоть, но никак не приблизиться к истине. Фабьен был банальный натуралист, а потому и не мог — не хотел, не пытался! — разглядеть ничего, кроме чисто животных примет объекта своего (вероятно, все-таки тщетного) вожделения. Я скорее доверюсь Пенроузу — по крайней мере он ничего не доказывает, а воплощает (кстати, талантливо) события той ночи. Точь-в-точь так, как и должен был символист. Потому — ощущенье потери, не обретения. Словно он заранее ведал, что проиграл.
— Значит, ваша ставка — русский кобель? Горчаков? Кто бы в том сомневался! — Расьоль поддержал себя гомерическим хохотом. Вышло противно.
Обращаясь к Суворову, Дарси спросил:
— Вас что-то смущает в новелле Пенроуза? Ощущение потери естественно: рассказ был окончен после того, как каждый из них с содроганьем постиг, что Лира для всех безнадежно потеряна.
— Все так. Только, читая их опусы, по-настоящему я был впечатлен лишь раз. Помните описание Горчаковым рассвета? Могу процитировать эти две строчки: «Луч оказался предателем. Он уничтожил богиню. Она покидала остывшую комнату женщиной. Я ее предпочел позабыть».
— Типично русская песня: когда все хорошо — это очень нехорошо. Что могло вам понравиться, Суворов? — Расьоль откровенно сердился. Дарси гулко молчал. — Ведь строчки плохие. Дурацкие строчки!
— В том и штука, что он это знал. Но боль не пустила исправить.
— Боль за то, что он лгал?
— За то, что сознался… Получалось, что он обманул. На деле любил не ее, а ее постоянную прежде недостижимость.
— А она поняла, что разрушилась как идеал и теперь между ними все кончено? — Обидно, но Дарси проявлял к интерпретации Суворова не более чем вежливый интерес — так поглядывает на прохожего манекен из витрины. — Ваша версия — самоубийство?
— Не знаю. Возможно.
— Ага, значит, несчастная Лира поперлась топиться в Вальдзее, а Горчаков, подобрав для себя водоемчик помельче, окунулся в трясину славянских страданий? — встрял, ликуя, Расьоль. — И после допросов, отмолчавшись в полиции, всякий раз укорял свое малодушие? Вы могли бы сделать карьеру на слезливых дамских романах. Не забудьте добавить сюда его непосильные муки из-за творческой трусости: ведь новелла его лишь туманит разгадку… Уверен, Дарси припас нам не менее ловкое чтиво. Что-то с убийством, не так ли? И кто из троих?
— Полагаю, Пенроуз.
— Разрешите полюбопытствовать, почему?
— Этого вам, любезный Жан-Марк, я сейчас не открою. Сначала мне надобно разобраться во всем самому.
— Так нечестно! Суворов, скажите ему. Где ваша российская гордость? Вы что, безропотно стерпите выходку потомственного колониста-эксплуататора, только что выпотрошившего нас подчистую, и притом задарма?!
— Сожалею, мсье, но обсуждение моей версии придется отложить. Мне нужно сделать пару звонков, извините.
Дарси откланялся. Расьоль показал уходящей спине средний палец.
Наблюдая за ними, Суворов признался себе: сплошное вранье. Никто из нас не сказал ничего из того, что надумал. Никто ничего не подумал сейчас из того, что не мог не сказать. Разговор фарисеев, держащих за пазухой камень… Лицемерная перепалка для отвода глаз, чтобы скрыть плутовство и притворство. Каждый из нас подбирает сюжет, маскируя свое безразличие. Нам и дела нет до того, что случилось в реальности. Скользим по поверхности, как фигуристы по льду, рисуя на нем цветочки холодных узоров. Что мы, в сущности, ищем?
Пока не находим — конечно, графиню. Как только найдем — конечно, себя…
Он поглядел на француза. Тот орудовал зубочисткой во рту, поводя круглым глазом по сторонам, как бычок на корриде.
— Хотите водки, хищник?
— Нет. Но, если вам станет от этого легче, согласен составить компанию.
— Не пойдет. Меня и так воротит от вашей побитой физиономии, а если еще она будет трезвее моей, боюсь, придется мне до утра замещать в туалете мадемуазель Адриану.
Расьоль, картинно вздохнув, засопел:
— Бедная девочка! Рыдает, поди, в своей парижской каморке и мечтает вернуться сюда.
— Так снимите трубку.
— Э-э, приятель, за кого вы меня принимаете? Я хоть малый доверчивый, но не так наивен, чтобы опрометчиво подвергать себя риску. А вдруг она где-нибудь шляется? Или, того хуже, барахтается в постели с каким-нибудь волосатым ублюдком и в перерывах между забавами нюхает кокаин…
Суворова вдруг осенило: