Я слышал тихий нарастающий ропот. Из приглушенных обрывков складывалось: «Что он говорит?..» Кто-то тронул меня за рукав. Я шевельнул плечом. Заговорил быстрее:
«…О чем я думаю, стоя у этой могилы? О тайнах человеческой души. О преодолении смерти и душевного горя. О законах бытия, которые родились в глубине тысячелетий и проживут до угасания солнца…»
Кто-то отвел меня в сторону.
— Я не понял, — сказал Альтмяэ, — что ты имел в виду?
— Я сам не понял, — говорю, — какой-то хаос вокруг.
— Я все узнал, — сказал Быковер. Его лицо озарилось светом лукавой причастности к тайне. — Это бухгалтер рыболовецкого колхоза — Гаспль. Ильвеса под видом Гаспля хоронят сейчас на кладбище Меривялья. Там невероятный скандал. Только что звонили… Семья в истерике… Решено хоронить как есть…
— Можно завтра или даже сегодня вечером поменять надгробия, — сказал Альтмяэ.
— Отнюдь, — возразил Быковер, — Ильвес номенклатурный работник. Он должен быть захоронен на привилегированном кладбище. Существует железный порядок. Ночью поменяют гробы…
Я вдруг утратил чувство реальности. В открывшемся мире не было перспективы. Будущее толпилось за плечами. Пережитое заслоняло горизонт. Мне стало казаться, что гармонию выдумали поэты, желая тронуть людские сердца…
— Пошли, — сказал Быковер, — надо занять места в автобусе. А то придется в железном ящике трястись…
Лишний
Как обычно, не хватило спиртного, и, как всегда, я предвидел это заранее. А вот с закуской не было проблем. Да и быть не могло. Какие могут быть проблемы, если Севастьянову удавалось разрезать обыкновенное яблоко на шестьдесят четыре дольки?!.
Помню, дважды бегали за «Стрелецкой». Затем появились какие-то девушки из балета на льду. Шаблинский все глядел на девиц, повторяя:
— Мы растопим этот лед… Мы растопим этот лед…
Наконец подошла моя очередь бежать за водкой. Шаблинский отправился со мной. Когда мы вернулись, девушек не было.
Шаблинский сказал:
— А бабы-то умнее, чем я думал. Поели, выпили и ретировались.
— Ну и хорошо, — произнес Севастьянов, — давайте я картошки отварю.
— Ты бы еще нам каши предложил! — сказал Шаблинский.
Мы выпили и закурили. Алкоголь действовал неэффективно. Ведь напиться как следует — это тоже искусство…
Девушкам в таких случаях звонить бесполезно. Раз уж пьянка не состоялась, то все. Значит, тебя ждут сплошные унижения. Надо менять обстановку. Обстановка — вот что главное.
Помню, Тофик Алиев рассказывал:
— Дома у меня рояль, альков, серебряные ложки… Картины чуть ли не эпохи Возрождения… И — никакого секса. А в гараже — разный хлам, покрышки старые, брезентовый чехол… Так я на этом чехле имел половину хореографического училища. Многие буквально уговаривали — пошли в гараж! Там, мол, обстановка соответствующая…
Шаблинский встал и говорит:
— Поехали в Таллинн.
— Поедем, — говорю.
Мне было все равно. Тем более что девушки исчезли.
Шаблинский работал в газете «Советская Эстония». Гостил в Ленинграде неделю. И теперь возвращался с оказией домой.
Севастьянов вяло предложил не расходиться. Мы попрощались и вышли на улицу. Заглянули в магазин. Бутылки оттягивали наши карманы. Я был в летней рубашке и в кедах. Даже паспорт отсутствовал.
Через десять минут подъехала «Волга». За рулем сидел угрюмый человек, которого Шаблинский называл Гришаня.
Гришаня всю дорогу безмолвствовал. Водку пить не стал. Мне даже показалось, что Шаблинский видел его впервые.
Мы быстро проскочили невзрачные северо-западные окраины Ленинграда. Далее следовали однообразные поселки, бледноватая зелень и медленно текущие речки. У переезда Гришаня затормозил, распахнул дверцу и направился в кусты. На ходу он деловито расстегивал ширинку, как человек, пренебрегающий условностями.
— Чего он такой мрачный? — спрашиваю.
Шаблинский ответил:
— Он не мрачный. Он под следствием. Если не ошибаюсь, там фигурирует взятка.
— Он что, кому-то взятку дал?
— Не идеализируй Гришу. Гриша не давал, а брал. Причем в неограниченном количестве. И вот теперь он под следствием. Уже подписку взяли о невыезде.
— Как же он выехал?
— Откуда?
— Из Ленинграда.
— Он дал подписку в Таллинне.
— Как же он выехал из Таллинна?
— Очень просто. Сел в машину и поехал. Грише уже нечего терять. Его скоро арестуют.
— Когда? — задал я лишний вопрос.
— Не раньше чем мы окажемся в Таллинне…
Тут Гришаня вышел из кустов. На ходу он сосредоточенно застегивал брюки. На крепких запястьях его что-то сверкало.
«Наручники?» — подумал я.
Потом разглядел две пары часов с металлическими браслетами.
Мы поехали дальше.
За Нарвой пейзаж изменился. Природа выглядела теперь менее беспорядочно. Дома — более аккуратно и строго.
Шаблинский выпил и задремал. А я все думал — зачем? Куда и зачем я еду? Что меня ожидает? И до чего же глупо складывается жизнь!..
Наконец мы подъехали к Таллинну. Миновали безликие кирпичные пригороды. Затем промелькнула какая-то готика. И вот мы на Ратушной площади.
Звякнула бутылка под сиденьем. Машина затормозила. Шаблинский проснулся.
— Вот мы и дома, — сказал он.
Я выбрался из автомобиля. Мостовая отражала расплывчатые неоновые буквы. Плоские фасады сурово выступали из мрака. Пейзаж напоминал иллюстрации к Андерсену.
Шаблинский протянул мне руку:
— Звони.
Я не понял.
Тогда он сказал:
— Нелька волнуется.
Тут я по-настоящему растерялся. Я даже спросил от безнадежности:
— Какая Нелька?
— Да жена, — сказал Шаблинский, — забыл? Ты же первый и отключился на свадьбе…
Шаблинский давно уже работал в партийной газете. Положение функционера не слишком его тяготило. В нем даже сохранилось какое-то обаяние.
Вообще я заметил, что человеческое обаяние истребить довольно трудно. Куда труднее, чем разум, принципы или убеждения. Иногда десятилетия партийной работы оказываются бессильны. Честь, бывает, полностью утрачена, но обаяние сохранилось. Я даже знавал, представьте себе, обаятельного начальника тюрьмы в Мордовии…
Короче, Шаблинский был нормальным человеком. Если и делал подлости, то без ненужного рвения. Я с ним почти дружил. И вот теперь: