Одиннадцать блаженств возникает в том, кто практикует майтри: счастливый, он легко засыпает; счастливый, он легко пробуждается, подобно раскрытому лотосу; он не видит дурных снов; он дорог людям; он дорог всем существам; девы (боги) оберегают его пути; огонь, яд и меч пройдут мимо него; он быстро концентрируется; его лик безмятежен и светел; он умирает без смятения и с ясным сознанием; если он не идет дальше (то есть не достигает Ниббаны), то рождается в небесах Брахмы так же легко, как если бы пробудился от сна. Такова сила майтри.
Разобрав литературу, разнеся статистику, сделав самые неотложные утренние дела, Лида снимает халат и идет в свой «красный», как она его называет, «уголок» — в тесненький закуток за дальними стеллажами, ее прибежище и защиту. Здесь она немного отдыхает, сосредоточивается перед выходом к читателям, пьет кофе. Любимая чашка, майолика, зеркало. Отхлебнув глоток и подобрав волосы, она долго, сосредоточенно смотрит в зеркало и тихонько шепчет, едва шевеля губами: «Хорошая Лида, красивая, умная, молодая…» А затем, усмехнувшись и показав себе язык, шепчет на ухо зеркалу: «Плохая: глупая, некрасивая, старая, злая». И рассмеется беззвучно, остановив глаза на глазах своей бледной двойницы.
№ 1–4. Приютил их у себя многодетный бедняк Петро Тихий, сосед. Петро, пожив с неделю в их просторной избе, попив-погуляв на радостях новоселья, потом решительно с нее съехал. Бегом прибежал в свою небеленую тесную мазанку, спасаясь от зубастых хуторян. Те смеялись над ним, что он живет в «кулацкой хате», и он не стерпел, вернулся, выпростав из привязанной к потолку корзинки Галининого дома двух девочек-близнецов, волоча по земле длинные застиранные пелена. Были эти девчонки смугленькие, сопливенькие, но крепенькие и коренастенькие, как капустные кочерыжки. Остальная орава, с пожитками, толпилась за его спиной. Встал Петро на пороге со своими огрызками и заорал, натравливая на Галину сивого кобеля:
— А ну, выметайтесь с моей бедняцкой хаты, мироеды! Кончилось ваше время! Тобик, куси!
Кобель, незло гавкнув, увильнул во двор, хорошо зная щедрую на кость и кашу соседку, а Петро свалился пьяный на лавку, выставив свой ехидный кадык. Проспавшись, он пошел во двор, принес молоток и досок и хмуро стал пристраивать к потолку узенькие полати. Закончив, незло замахнулся на детей Галины и сказал:
— Наверх! Не баре! Сами по полам скитаемся! — И, отхлебнув из четверти, сел за стол.
Дети, радостно взвизгнув, полезли на верхотуру, а Галина протянула ему серебряную с чернью ложечку, спрятанную от комсомольцев за пазухой. Петро отмахнулся:
— Ладно, живитя! Потом разочтемся! Вот с ей расплотишься! — кивнул он в сторону своей цыганистой жены Муськи. Та ложечку тотчас у Галины выхватила и, отогнув цветастый подол, сунула ее за резинку чулка. За детьми на полати увязался и дед Федос.
Передали Петру и часть их пожитков и корову Надю. Сердце сжималось, когда видели они на Петрухином клопяном столе свою глиняную праздничную посуду, весело расписанную дедом Федосом, как хлебала из неё похлебку, пила Надино молоко многошумная Петрухина детвора. Корову Петро никогда не держал, даже обращаться с ней не знал как. Сначала попросил поучить его дойке, а потом и вовсе на него батрачили за избу.
Все лето дети Галины пасли корову за околицей, косили и возили вместе с матерью сено, за то давал им Петруха по кружке парного Надиного молока. Норовистая Надя доить к себе чужих не подпускала, пытались обмануть ее, на какие только хитрости не пускались: то душегрейку Галинину Муська, Петрова жинка, на себя напялит и в ней подлазит под корову, то ее косынку с чунями, то просто возьмет с собой хозяйку. Надя не давалась, крутила рогами, мычала, и Галина, жалеючи скотину, садилась сама, плача вперегонки с коровой, обливая заигравшие от жалости руки молоком.
Так прожили у Петра лето. Осенью он сказал Галине, что его вызывали в сельсовет и приказали, чтоб он согнал их с хаты.
— Куда ж, не сказали? — тихо спросила Галина. — Зима на дворе.
— Не знаю, — махнул рукой Петрю. — Куда хошь. Я за вас не ответчик. И так на хуторе подкулачником зовут.
— В сарай-то хошь пустишь? — жалобно попросила Галина, выставляя вперед пошедшую уже Груню.
— Разрешат ли? — засомневался Петро.
— Разрешат, разрешат! — радостно засуетилась Галина. — Я уговорю. Неуж мы совсем вороги? Мы газету читали!
В сарай разрешили. Так она с детьми и отцом ту зиму на соломе в сарае Петрухи и перемогалась под неустанную жвачку Нади, запах ее парного навоза да кудахтанье тощих Петрухиных кур. Про Василия вестей никаких не было, говорили, что всех увезли в город. Она ждала.
Жили неголодно. Днем ходили по хутору и кусочничали, подавали хорошо, и хлебом, и салом, да крадче они еще сдаивали немного у Нади молока в надбитую деда Федоса кринку. Корова словно понимала, старалась, оставляла молока и своим бывшим хозяевам, давала в ту зиму на литр — на два больше. Дед к молоку почти не прикасался, а уступал все своей любимой внучке Груне, подсовывая ее иногда прямо под Надино вымя ртом. Груня, уцепившись в Надино весноватое вымя, сосала, чмокая губенками, подбадривая корову кулачком.
Лиде ее двадцать девять никто не дает. Она худа, сероглаза, серьезна, глаза поставлены узко, один немного косит. Широкие украинские брови расходятся в переносье как перья, в проколотые породистые ушки продеты шелковинки. Тоненькие, сквозящие небытием пальцы (по два на клавише фортепиано), узенькая ладонка, печальная усмешка вокруг малокровного рта. Кажется подростком, одевается в «Детском мире». И вся она гибка, узка, уязвима (всякая мысль об избыточном и чрезмерном беспокоит ее), кажется, вот-вот распадется на атомы, но есть в ней какая-то нравственная твердь, что-то окончательное и неделимое, неподверженное распаду, так что ее зыбкость и уязвимость лишь подчеркивают присутствие этой тверди. Ее часто принимают за мальчика, и даже присутствие рядом ее маленькой дочери Насти дела не спасает, та лишь кажется младшей сестрой. И только когда Лида подбирает к затылку свои обильные, обычно распущенные волосы и закалывает их поддельным черепаховым гребнем, женственность овладевает ее обликом, и ее двадцать девять кажутся вполне уместными. Маленькая, умудренная внутренним опытом женщина с глядящими внутрь глазами. Но весь внешний опыт, как кажется, прошел мимо нее.
МЕДИТАЦИЯ ЛИДЫ: АСУБХА-БХАВАНА. Слово «асубха» (пали) означает «нечистый», «неприятный», «отвратительный», «ужасный». «Асубха-Бхавана», таким образом, означает созерцание ужасного и отвратительного. Данная медитация предписывается для людей чувственного темперамента: объект медитации — человеческий труп в десяти стадиях разложения. Среди других объектов медитации, Будда советовал этот объект созерцания своему сыну Рахуле: «Развивай, о Рахула, медитацию на нечистом и отвратительном. Ибо у практикующего ее вожделение прекращается».
Существа этого мира, благодаря недостатку различающего знания, проникающего в истинную природу чувственных объектов, становятся добычей страстей. Они порабощаются именно чувствами, желанием их удовлетворения. Когда желание не может быть удовлетворено, возникает страдание. Чувства жаждут вместе и по отдельности, но и насыщенные, они не успокаиваются, а ищут нового желания.