Именно он рассказал мне несколько месяцев (уже около года) назад, вскоре после моего возвращения из свадебного путешествия (Гавана, Мехико, Новый Орлеан и Майами), что именно произошло с моей тетей Тересой почти сорок лет назад. Я шел к отцу (мы еще не виделись после моего возвращения), чтобы рассказать ему о нашем путешествии, но в подъезде его дома столкнулся с Кустардоем-младшим.
— Его нет дома, — сказал он мне. — Ему пришлось уйти. — И он поднял глаза, давая понять, что речь идет о Рансе. — Он просил, чтобы я тебя подождал и предупредил. Какой-то американец позвонил ему, и он сразу умчался. Не знаю кто, из какого-то музея. Он сам тебе позвонит сегодня вечером или завтра. Пойдем куда-нибудь выпьем?
Кустардой-младший взял меня под руку и мы пошли. Его рука была холодной и крепкой.
Хватку этой руки я хорошо помнил с детства, но тогда он был мальчишкой, а сейчас — мужчиной, хладнокровным и знающим, чего он хочет. Мы виделись с ним за несколько недель до того, в день моей свадьбы (такой уже далекий), на которую его пригласил Ранс, а не я. Ранс пригласил многих. Я не возражал ни против его гостей вообще, ни против Кустардоя в частности. В тот день у нас не было времени поговорить — он ограничился тем, что, придя в казино, с любезной и несколько ехидной улыбкой поздравил меня. Потом я видел его только издали — он жадно всматривался во все, что его окружало. Это его обычное состояние. Он всегда, везде и на все смотрел с жадностью: на женщин, на некоторых робких мужчин. Его глаза были такими же цепкими, как его руки. В тот день он был без усов, а теперь, спустя несколько недель, усы у него почти уже отросли (он начал отпускать их, когда мы с Луисой были в свадебном путешествии). В «Балморале» он заказал пиво — он всегда пил только пиво, и от этого у него уже наметился живот (правда, его всегда прикрывал галстук). Сначала он что-то рассказывал мне о деньгах, потом заговорил о моем отце, потом снова о деньгах — о том, сколько он зарабатывает. Казалось, его совсем не интересовало мое новое гражданское состояние, он не спрашивал ничего ни о нашем путешествии, ни о моей работе, ни о предстоящих поездках в Женеву, Лондон или Брюссель — он ведь ничего об этом не знал, мог бы и спросить. Но он не спрашивал. Раз уж я не застал отца, я предпочел бы вернуться домой, к Луисе, и, возможно, пойти с ней в кино. Нам с Кустардоем было не о чем говорить. Должно быть, мой отец ушел потому, что ему позвонил кто-то из Малибу, Бостона или Балтимора. Сейчас ему оттуда звонили очень редко, хотя его глаза и его знания были все те же, может быть, даже лучше. Но к старикам редко обращаются за консультацией, разве что в особо важных случаях. Наверное, кто-то сейчас проездом в Мадриде и ему не с кем поужинать, а отец решил, что его приглашают дать заключение (вдруг обнаружили в запасниках неизвестную старую картину?) или проконсультировать при покупке или продаже. Я хотел подняться, но тяжелая рука Кустардоя опустилась на мою:
— Посиди еще немного. Ты мне еще не рассказал про твою красавицу жену.
— Для тебя все красавицы. Мне нечего особо рассказывать.
Кустардой щелкал зажигалкой. Он улыбался, обнажая свои длинные зубы, и смотрел, как вспыхивает и гаснет огонек. Он не смотрел на меня, разве что искоса, одним из своих широко поставленных глаз, которыми он косил, чтобы видеть сразу все помещение.
— Что-то в ней есть. Не зря же ты женился в твоем-то возрасте? Ты ведь давно не мальчик. Чем-то она тебя зацепила. Люди женятся только тогда, когда нет другого выхода: потому что их пугает одиночество или потому, что боятся потерять кого-то, чьей потери им не перенести. Причина тут — или любовь, или глупость. Давай, расскажи про свою. Что она тебе делает?
Кустардой был вульгарным и одновременно немножко инфантильным, словно оттого, что в детстве он так долго стремился стать взрослым, теперь, когда он им стал, его взрослое состояние неизбежно связывается в его сознании с чем-то детским. Он говорил слишком развязно, хотя, когда мы бывали с ним наедине, он все-таки сдерживался и грубости говорил не так часто. Одного своего приятеля он попросил ни больше ни меньше, как описать некоторые анатомические подробности его жены (лексика труднопереводимая, к счастью, такие слова никогда не употребляют в международных организациях, — не знаю, как я стал бы выкручиваться, доведись мне переводить их).
— Это тебе дорого будет стоить, — сказал я, пытаясь превратить все в шутку.
— Давай, я готов. Сколько ты хочешь? Ну, еще виски для начала.
— Не хочу я еще виски, мне даже этого слишком. Оставь меня в покое.
Кустардой сунул руку в карман — он из тех, кто носит деньги просто в кармане (сказать правду, я тоже из их числа).
— Не хочешь об этом говорить? Не хочешь так не хочешь. Достойно уважения. Твое здоровье и здоровье твоей крошки! — И он отхлебнул из своей кружки. Тренированным взглядом Кустардой окинул зал. У стойки разговаривали две женщины лет тридцати. Одна из них, сидевшая к нам лицом, демонстрировала, вольно или невольно, свои бедра. Бедра были слишком загорелыми для весны, в это время года такой загар можно получить только с помощью бассейна и крема. Лишенные ресниц (украшения и защиты) глаза Кустардоя теперь смотрели на меня.
— Во всяком случае, надеюсь (дай постучу по дереву, чтобы беду не накликать), что тебе повезет больше, чем твоему отцу, — добавил он. — Вот уж у кого жен было!.. Просто Синяя Борода! Хорошо, что он остановился, староват уже стал.
— Ну, уж это ты загнул, — сказал я. Я сразу вспомнил о тете Тересе и о моей матери, Хуане. Кустардой имел в виду их. Обе они умерли. В том, как Кустардой говорил о них (он объединял их, словно в их смерти было что-то общее), был какой-то дурной умысел. «Синяя Борода» — так он сказал? Синяя Борода! Кто теперь помнит о Синей Бороде?
— Загнул? — переспросил он. — Хотя, конечно, когда он женился на твоей матери, он вроде успокоился. Твоя мать жила дольше, даже тебя успела родить. Но ведь и ее он пережил. Ничто его не берет! Да почиет в мире! — добавил он шутовским тоном, в котором чувствовалось и уважение. Он относился к Рансу с почтением, если не с обожанием.
Я посмотрел на женщин у стойки. Они не обращали на нас внимания, поглощенные беседой (наверняка говорили о мужчинах). Если кто-то из них повышал голос, до нас долетали отдельные фразы («Ну, это уже слишком!» — возмущенно восклицала та, что сидела к нам спиной. Другая без стеснения продолжала демонстрировать нам свои бедра. Можно было разглядеть даже краешек кружева на ее трусах. Эти сильные смуглые бедра напомнили мне о Мириам — женщине, которую я видел в Гаване несколькими днями раньше. Я подумал: «Как там она?» Прошло несколько дней. Возможно, Гильермо, как и мы, уже вернулся в Мадрид.)
— Это случайность. Никому не дано знать, кто умрет раньше, кто позже, он тоже мог умереть, а может быть, он и нас переживет. Моя мать жила долго.
Кустардой-младший наконец зажег сигарету, положил зажигалку на стол, затянулся. Время от времени он поворачивался немного, смотрел на женщин у стойки и выпускал дым в их сторону. Я боялся, что он вот-вот поднимется с места и заговорит с ними, как он часто делал, без всякого стеснения, иногда не обменявшись предварительно даже взглядом с женщиной, с которой собирался заговорить. Мне иногда кажется, что он с самого начала точно знает, какая из них хочет, чтобы к ней подошли и с какой именно целью, будь то в ресторане, в баре, на вечеринке или даже на улице. А может быть, он сам пробуждал в них желание. Интересно, подумал я, кого он подцепил на нашей свадьбе — он почти не попадался мне там на глаза. Он снова смотрел на меня своими неприятными глазами, к которым я, впрочем, уже давно привык.