К счастью, на дежурстве был молодой доктор — по фамилии Мюль, — и он вошел в палату как раз в тот момент, когда эта сука-медсестра угрожала сдать меня в полицию. Он немедленно отозвал ее в соседнюю комнату. Я слышала, как она злилась, выговаривала доктору, что, хотя он «выше ее по должности», эта палата вот уже двадцать лет находится в ее подчинении и ни один молокосос не имеет права указывать ей. Доктор оказался не робкого десятка. Он сказал, что она ведет себя неподобающим образом по отношению — я навсегда запомнила эту фразу — «к отважной молодой женщине, которая только что подарила нашей демократической республике сына». Я догадалась, что доктор уже поднаторел в идеологических баталиях и освоил язык, которым можно было воздействовать на таких, как она. Более того, он назвал ее действия реакционными и буржуазными, пообещав доложить в профсоюз о ее «авторитарном поведении». Она тут же сникла. Доктор вернулся в палату и сказал, что мне сейчас же принесут кровать и я смогу спать рядом с сыном, а самое главное, он верил, что мальчик выживет.
Йоханнес — так я назвала своего малыша — действительно справился. Уже через пять дней мы были дома. Дай бог здоровья Юдит. У нее самой детей не было, но она нашла у кого-то из своих соседей кроватку и старую коляску. Пока я была в больнице, она пригласила друзей-художников разрисовать маленькими звездочками и полумесяцами небольшой альков в комнате, куда я поставила кроватку.
Когда мы с сыном вернулись домой, Юргена не было, и никто не знал, где его искать. Он явился лишь дня через три — небритый, грязный, пропахший женщинами. Казалось, он пил не просыхая всю неделю. Да и не спал, наверное, столько же — может, поэтому у него так обострились чувства. Когда он увидел своего сына и впервые взял его на руки, то расплакался и рыдал с полчаса. Я решила ничего не говорить и не мешать ему, поскольку он правильно держал Йоханнеса. И что же он сделал, когда успокоился? Он передал мне ребенка, поцеловал в лоб и сказал, что раскаивается в своем ужасном поведении, пообещав, что теперь все изменится. Потом прошел в нашу спальню, разбросал по полу свою пропотевшую, вонючую, в пятнах губной помады одежду, завалился в постель и проспал двенадцать часов кряду.
Когда он проснулся, было пять утра, и я уже часа три как не спала, поскольку Йоханнес плакал от колик. Юрген настоял на том, чтобы я легла, тем более что я как раз покормила Йоханнеса. Он сказал, что присмотрит за ребенком. Я отключилась часов на пять — впервые с рождения сына — и, проснувшись, увидела, что Юрген спит на диване с Йоханнесом в обнимку. Эта трогательная сцена «отец/ сын» и Йоханнес так доверчиво прижался к нему — вселила в меня надежду на то, что Юрген одумался, что отцовство сделает его более ответственным и мы наконец-то станем семьей. Возможно, я надеялась и на то, что слезы, которые он пролил, впервые увидев сына, были выражением его любви ко мне, которую он все никак не мог проявить. Теперь я знаю, что это самая опасная мечта в отношениях, изначально неправильных, — вера в то, что со временем человек тебя полюбит и ты тоже сможешь полюбить его. Это катастрофа, потому что ты хватаешься за надежду, которая — из душе ты это понимаешь — не более чем иллюзия.
И все равно я жила этой надеждой. В течение месяца Юрген демонстрировал все признаки того, что хочет наконец-то стать отцом и мужем. Он перестал напиваться, пытался сбросить вес и даже начал убирать за собой. Казалось, он с удовольствием гулял с коляской, возился по дому и снова занимался со мной любовью. Не могу сказать, что секс с Юргеном когда-либо меня удовлетворял. Он был очень тороплив, ему не хватало нежности и чувственности. Даже когда он не был пьян, от него плохо пахло. Но я ведь знала все это с нашей первой ночи. И все-таки решила с ним остаться. Почему мы так часто отказываемся доверять своим инстинктам, вместо этого уговаривая себя смириться с тем, что априори ущербно, неправильно?
Но когда в твоей жизни появляется ребенок — которого ты обожаешь безмерно, который становится для тебя всем на свете, без которого твоя жизнь не имеет смысла, — можно закрыть глаза на все недостатки его отца. Или, по крайней мере, я так думала. Как думала и о том, что мы преодолели кризис, что теперь наконец-то становимся семьей.
А потом случилось так, что фильм, сценарий для которого написал Юрген по заказу государственной киностудии ДЕФА, неожиданно запретили за две недели до начала съемок.
Сценарий был насколько блестящий, настолько и провокационный. Главный герой — прогрессивный писатель, который в последние месяцы нацистского правления попадает в тюрьму, где двое эсэсовцев избивают его до полусмерти, так что он впадает в кому и просыпается через семь лет, но уже в новой стране под названием ГДР. И тут он обнаруживает, что социалистический рай, о котором он когда-то мечтал, оказывается блефом.
Помню, я впервые прочитала этот сценарий еще до рождения Йоханнеса и сразу сказала Юргену, что вряд ли ДЕФА примет его к постановке. Но в 1981 году в какой-то момент случился проблеск либерализма, и власти даже поощряли писателей и режиссеров к более критическому взгляду на жизнь в нашей «гуманистической системе». Поэтому Юрген был уверен, что фильм будут снимать. Уже выбрали режиссера и актеров, определили места съемок, когда вдруг сценарий попал к какому-то деятелю из министерства пропаганды, и директора ДЕФА вызвали «на ковер» и дали понять, что такой «откровенный пасквиль» не пройдет ни при каких обстоятельствах. Тот же чиновник передал все материалы в Штази. Юрген неожиданно исчез на целых шесть дней. Я была вне себя, думала, что с ним что-то случилось. И вот, как-то на рассвете, он вернулся, рассказав, что его продержали в одиночке — похоже, в Хохеншонхаузене, печально знаменитой тюрьме Штази. Правда, он не был в этом уверен. Как он объяснил, его посадили в фургон и несколько часов катали по городу, пытаясь дезориентировать. Мы оба знали об этой тактике Штази при арестах. Юрген сказал, что его очень долго держали в этом фургоне, а ближе к ночи привезли к какой-то тюрьме. Он не особо распространялся о том, что происходило с ним потом, сказал только, что дважды в день его допрашивали — всегда днем, как «предписывает гуманная политика» государства, — а потом держали в одиночной камере, без книг, без ручки и бумаги и прочих атрибутов цивилизации. Когда я спросила, чего они добивались от него на допросах, он резко замолчал. Все знали, что вырваться так быстро из лап Штази можно, только сдав кого-нибудь из своего окружения. Когда Юрген строго-настрого запретил мне говорить кому бы то ни было о том, что его задержала Штази, — и по выражению его лица было видно, что он уже жалеет о том, что вообще доверился мне, — я поняла, что его все-таки вынудили назвать некоторые имена, хотя называть было и некого. На самом деле он панически боялся, что просочатся слухи о его задержании, у него даже развилась паранойя, и мне приходилось вновь и вновь обещать ему, что я буду молчать. Что, разумеется, я и делала.
После этого случились еще два события. В течение следующего года стало понятно, что из популярного молодого сценариста Юрген превратился в безработного. Он обращался во многие театры по поводу заказов, обещанных ему на волне успеха «Выбора», но от него шарахались как от чумы. Такая же ситуация складывалась на телевидении и радио. В результате Юрген лишился профессиональной идентичности, на которой держалось его хрупкое душевное равновесие. Поначалу он попросту ушел в себя, по нескольку дней ни с кем не разговаривал. Потом, сразу после того, как какая-то мелкая театральная компания отказала ему в заказе на пьесу, он снова исчез, теперь уже на две недели, и явился все в том же растрепанном, жутком виде, как это бывало прежде. Когда я спросила, где он был, он ответил: «Везде». И рассказал о четырнадцати днях бесцельных скитаний по стране, о том, как ночевал на полу в квартирах приятелей, иногда в дешевых гостиницах, бывало даже, что и в поездах, а то и неизвестно где, подумывая о том, чтобы броситься под поезд. Но вот однажды, как он рассказывал, когда он стоял на платформе во Франкфурте-на-Одере, прямо на польской границе, на него снизошло озарение. Он задумал написать собственную эпопею «Кольцо нибелунга», взяв за основу историю ГДР. Это была бы масштабная постановка из пяти четырехчасовых спектаклей с участием сотни актеров. Он очень долго описывал мне в деталях, как будут переплетаться все части цикла. В нем опять полыхал творческий огонь, он говорил с такой страстью, одержимостью, что у меня было полное ощущение, что он впал в транс. Всю следующую неделю он то и дело заводил разговор о своем шедевре, восточногерманском эпосе, который рождался в его голове. Этот монолог все больше походил на бред сумасшедшего, и я уже всерьез начала опасаться за его душевное здоровье.