У меня на руке были часы — следующие одиннадцать часов фургон находился в движении. Иногда мы останавливались где-то минут на десять — пятнадцать, но потом снова трогались в путь. В отсутствие света в фургоне я была полностью дезориентирована. Туалета в этом крохотном закутке не было, меня держали без пищи и воды, пока везли…
А вот куда — это был большой вопрос. Если судить по печальному опыту Юргена, можно было предположить, что меня доставят в какую-нибудь тюрьму среди ночи. Но в какую именно? Была ли я все еще в Берлине… или уже в Саксонии, где, как я знала, находилась женская тюрьма? И кто заберет моего сына из яслей? Это особенно пугало меня. Помню, я кричала, что мне необходимо поговорить со старшим, сказать, чтобы позвонили моим соседям, Сюзанне или Юдит, пусть кто-нибудь из них заберет ребенка. Но на мои крики был один ответ: молчание. Поэтому я кричала и кричала, требуя остановить машину и дать мне возможность позвонить. Я даже прокричала им номер телефона Юдит, и мои вопли постепенно сменились истерикой, когда стало ясно, в какую я попала беду.
Я больше не могла сдерживать мочевой пузырь и приспособила под свои нужды ведро, оставленное в углу клетки. Фургон попал колесом в выбоину, и моча разлилась по полу. Я разрыдалась, понимая, что такое начало не предвещает ничего хорошего и в тюрьме меня ждут еще более тяжелые испытания.
Мои мысли путались, в голове рождались самые жуткие сценарии. Но в подсознании еще теплилась безумная надежда на то, что меня перестанут возить кругами, высадят у дверей моего дома, скажут, что я получила хороший урок, поняла, что вышла замуж не за того парня, и отправят домой утешать сына. Настолько я была не в себе в тот момент, что даже и подумать не могла, что так просто меня не выпустят. Я где-то читала, что приговоренные к смерти часто поддаются такой же иллюзии. Они идут к месту казни и все еще надеются на чудо. Вот и я верила в такое чудо, когда фургон наконец остановился и я услышала, как отпирают заднюю дверь. Желтый луч света проник во мрак моего склепа. После одиннадцати часов темноты он больно резанул по главам. Провонявшая потом и мочой, с пересохшими от жажды губами, испуганная, я дико закричала, когда меня выволакивали из фургона. Надзирательницы, обе с железобетонными лицами, тотчас скрутили меня; одна заломила мне руку, а другая наотмашь ударила по лицу, приказывая заткнуться. Что я немедленно и сделала.
Меня повели в какое-то помещение, где отобрали ценные вещи — часы и обручальное кольцо. Мне вручили серую тюремную робу и грубое нижнее белье, сообщили, что отныне у меня вместо имени номер, и добавили, что, если я буду сотрудничать с властями, мой тюремный срок может быть недолгим. Потом меня погнали в душ. Надзирательницы следили, как я раздеваюсь и встаю под струю теплой воды. У меня опять началась истерика, я умоляла позволить мне увидеть сына. Одна из них приказала мне замолчать, пригрозив, что снова ударит меня по лицу. Я приняла душ. Переоделась в шершавое, словно наждак, нижнее белье и тюремную форму. Меня завели в крохотную камеру. Под потолком постоянно горела лампочка. На бетонном возвышении лежал матрас с простыней и подушкой. В углу были раковина и туалет. Мне приказали спать. Но уснуть я не могла. Всю ночь я ходила взад-вперед по камере. Мне нечем было занять себя, кроме как собственными мыслями. И все они были о сыне… кто за ним сейчас присматривает, когда я смогу снова увидеть его и почему… господи, почему?., меня держат здесь? Пытаясь успокоиться, я говорила себе: «Как только я поговорю со следователем, все прояснится, и к вечеру я снова буду дома со своим сыном». Я повторяла как заклинание: «Они поступят по справедливости… они проявят гуманизм, как нам всегда внушали в новостных репортажах и со страниц „Нойес Дойчланд“».
Но утром — после бессонной ночи и черствого рогалика с жидким чаем на завтрак — меня повели по бесконечному лабиринту коридоров в другое крыло тюрьмы. Повсюду на стенах были развешаны шнуры. Надзирательница, которая сопровождала меня, дергала шнур, а потом ждала, пока ответит кто-то из охранников в соседней зоне, и тогда на конце шнура звонил маленький колокольчик. Прошло несколько дней, прежде чем я догадалась, почему они используют такую допотопную систему коммуникации, доставляя меня на ежедневные допросы. Этим сигналом они оповещали охрану о том, что ведут заключенного, и необходимо было убедиться, что в это время в коридорах нет других узников. Таковы были особенности этой тюрьмы. Никто из заключенных не знал, кто еще томится в этих застенках. Мы все были в полной изоляции. Точно так же никто из нас не знал, то ли это печально знаменитый Хохеншонхаузен — берлинская тюрьма Штази, — толи еще какое-то место, где проводились допросы.
Моим следователем был полковник Штенхаммер. На вид лет сорока, невысокого роста, но хорошо сложенный. И было видно, что он тщательно следит за своей внешностью, поскольку его волосы всегда были тщательно прилизаны, лицо гладкое, на руках маникюр, форма безупречно отутюжена, сапоги начищены до блеска, так что даже искрились, когда на них падал редкий луч солнца, проникавший сквозь зарешеченное оконце. Он курил западные сигареты — «Мальборо» — и держал их в золотом портсигаре, напоминавшем семейную реликвию. Когда меня впервые привели в его «кабинет», как он называл комнату для допросов, он сидел за столом, и мне было приказано сесть на стул, который стоял метрах в двух от стола и был расположен так, что любой сидевший на нем оказывался в углу. Полковник Штенхаммер отпустил стражу. Как только за надзирательницей закрылась дверь, полковник раскрыл внушительных размеров папку и начал задавать мне обычные вопросы о том, где я родилась, кто мои родители, где я училась, жила, работала, даже о том, с какими мужчинами у меня были отношения. Я перебила его лишь однажды, сказав, что не понимаю, почему я оказалась здесь, и спросила о сыне Йоханнесе, тем более что мой муж Юрген…
«Неужели вы действительно думаете, что наше гуманное государство позволит оставить без присмотра маленького ребенка? — невозмутимо произнес он, и мне стало жутко. — Несмотря на то, что его мать подозревается в шпионаже и государственной измене…»
«Что? — вскрикнула я. — Я никогда, никогда…»
«Спокойно», — сказал он, и его голос был смертельно-холодным, как скальпель. Он добавил, что, если я продолжу перебивать его, он отправит меня обратно в камеру. Где меня продержат как минимум пять дней в полной изоляции в качестве наказания за отказ от сотрудничества со следствием.
Я опустила голову и заплакала.
«Прошу прощения, — прошептала я, пытаясь сдержать слезы, которые уже лились потоком. — Просто я очень скучаю по сыну и не понимаю…»
«И вы снова перебили меня, так что теперь у меня нет выбора…»
«Пожалуйста, пожалуйста, прошу вас…» — взмолилась я.
«Вы обещаете успокоиться и начать сотрудничать?»
Я закивала. Штенхаммер замолчал. Он просто сидел и в упор смотрел на меня минуты две. Я почувствовала, что меня снова начинает трясти — я очень испугалась. Но попыталась взять себя в руки, сознавая, что нельзя терять рассудок под этим жестким пронизывающим взглядом. И тут в нем произошла резкая перемена. Он вдруг улыбнулся и сказал: