Тут-то каждый раз видение и обрывается – стоит только ему встретиться с ними глазами, увидеть растерянность на сытых лицах. Над содержательной стороной своей диатрибы Тайлер даже не задумывается. Если бы все это происходило у него в сексуальной фантазии, ровно за мгновение до того, как приступить к праведному разоблачению, он бы кончил, как кончает, когда воображаемая она впечатывает его лицо в свои груди, или натягивает на него свои трусики, или закидывает ноги ему на плечи.
Для него, похоже, важнее предвкушение. Над этим надо будет подумать.
Но не сейчас, позже. А сейчас он сидит в гостиной наедине с самим собой; он хорошо выпил шампанского и понюхал порошка и потому слишком расслаблен (простим ему это), чтобы поразмыслить над тем, что, будь его кожа другого цвета, ничего этого ему было бы не видать.
Он плывет по течению…
И неожиданно приплывает к чувству благодарности за эти одинокие минуты, которое испытывает теперь, с тоскою порой вспоминая время, когда Бет болела и смысл его существования был прост и понятен, как ракета “земля – воздух”.
Кажется, пора еще приложиться. Он стал меньше употреблять, гораздо меньше, но дорожка (или две) сейчас пришлась бы ему очень кстати, помогла бы разобраться со стыдом за проблески тоски – тоски по временам, когда Бет была больна, по четкости и осмысленности, которые были тогда в его жизни, и да, даже по суровой гранитной физиономии самой смерти, на которую уходила вся его ярость. Это совсем хреново, да? А то, что музыка у него выходит еще жиже и аморфней, чем раньше? Что в отсутствие необходимости придумывать наперегонки со временем что-то чудесное для любимой, пока она еще способна подарок оценить, его, Тайлера, покидает ощущение смысла?
Все, хватит. Нужно сделать паузу. Короткую. Он встает, чтобы сходить в комнату за пузырьком. Сегодня же как-никак Новый год.
Бет выходит на Никербокер-авеню. Сыплет легкий снежок, прозрачный и почти невидимый за пределами оранжевых нимбов фонарей – маленьких киноэкранов, раскиданных по одному на квартал и показывающих тонкое кружение вихрей из оранжево-золотистых искр.
На улице есть прохожие, их немного, но и то уже толпа по меркам Никербокер с ее обычным тревожным безлюдьем по ночам. Люди возвращаются домой из районов, где больше музыки и света. Впереди, в конце квартала, взявшись под руки, неверной походкой на высоких каблуках идут три латиноамериканские девушки, счастливые, но обессилевшие, достигшие наконец финиша ночи, начавшейся много часов назад, когда они одно за другим примеряли платья, делали друг дружке макияж, придумывали и сооружали прически и каждая предвкушала (или запрещала себе предвкушать), что сегодня ночью он появится в клубе или на домашней вечеринке и будет сражен, увидев ее во всем блеске очарования; что эта ночь приведет ее в конце концов в некий дом, где маленький сын будет выпрашивать у нее еще мороженого, а она, с его уснувшей крошкой сестрой на руках, в это время скажет мужу: а мы ведь с тобой на Новый год познакомились, как это неоригинально!
Остаться в живых – это здорово. Здорово снова идти сквозь снежную пыль мимо витрины винного с богатой экспозицией бутылок, украшенных малюсенькими мигающими огоньками; смотреть, как скользит по витринному стеклу твое отражение; снова радоваться самым обычным вещам – собственным шагам по тротуару, тому, что можно на ходу сунуть руки в карманы пальто и нащупать там что-то, что, скорее всего, окажется потом завалявшейся коробочкой “Тик-так”.
Она без всякой цели проходит пару кварталов до Флашинг-авеню, холодный воздух обжигает на вдохе горло, лица чуть заметно касаются почти невидимые снежинки. Она не хочет уходить далеко, ей просто нравится это публичное одиночество, нравится, что никто из прохожих не бросается ее обнимать, никто не заглядывает с сочувственным любопытством в глаза, не восхищается ею.
Ведь восхищение тоже может немножко утомлять. На Флашинг она поворачивает обратно. Ей навстречу идут парень и девушка. Он белый, она чернокожая. Обоим по двадцать с небольшим. Про него она сразу понимает, что это молодой художник, который, как и Тайлер, живет здесь, потому что во всех других местах слишком дорого. На нем неоново-синий костюм, черное пальто и высокие кожаные ботинки. На ней (кто она и чем занимается, определить труднее) узкое белое платье, поверх которого надета короткая кроличья шубка. Они держатся за руки и чему-то смеются. Когда они подходят ближе, Бет видит, что лицо у него тонкое и изнуренное, большие глаза смотрят озадаченно, а нижняя челюсть скошена, ее как бы и нет. Девушка болезненно худая, с маленькой головой, когда она смеется, обнажаются большие квадратные зубы, которые на вид с трудом помещаются во рту. Но для друг друга эти двое красивы. Это вполне могут быть друзья детства, чья дружба переросла в любовь. Они смеются между собой, как заговорщики, связанные тайными узами чувственности, радостью от нарушения запретов.
Встретившись с Бет, они говорят в один голос: – С Новым годом.
– С Новым годом, – отзывается она.
Парень с девушкой идут дальше.
Внезапно у Бет возникает мысль: ради того, чтобы повстречать эту пару, она и вышла из дому. Ей, разумеется, неоткуда знать, какие их одолевают беды и какие несчастья ждут впереди, но это не мешает Бет радоваться мимолетному появлению двух людей, у которых именно в эту минуту все хорошо; у которых есть с кем вместе посмеяться, кого взять за руку; которые могут так беззаботно делиться друг с другом ясностью и простотой юности, любви, этой ночи, которая обещает им бесконечную череду новых ночей, этого мира, чья щедрость превзойдет любые их надежды; мира, одарившего их этой заснеженной улицей и обещанием скорого домашнего тепла, как будто любовь и кров – самые простые и важные вещи на свете.
Бет лишилась ясности и простоты, когда вернулась к жизни.
На нее взвалился груз благодарности. Она такого не ожидала. Теперь ее преследует ощущение, что, получив невероятный дар, она должна найти ему применение. До болезни ей хватало того, что она любит Тайлера, хозяйничает в магазине у Лиз, что-нибудь печет в выходные, занимается сексом, шлет и-мейлы и обыгрывает Баррета в скрэббл (он ни разу не выиграл, ни разу, этот славный выпускник Йеля).
И сейчас нет никакой особой причины, которая обязывала бы ее к чему-то большему, но она стала стыдиться пустоты своих дней и ночей. Она чувствует, что надо что-то делать. Что надо отдавать долги.
Да, но каким образом?
Она не может всю себя посвятить добрым делам. У нее есть работа, им с Тайлером нужны деньги. По субботам она ходит волонтером в больницу, читает книги старым и немощным, эти визиты приносят удовлетворение, но не кажутся достойным ответным приношением.
Очень странное оно, это чувство, что ей чего-то не хватает.
Она никому о нем не рассказывает. И даже себе самой неохотно в нем признается.
Бывают моменты – нечасто, так, временами, – когда ей кажется, будто после возвращения к жизни она оказалась… слегка не на своем месте. Умирать было страшно, но она умирала так долго, что успела обучиться этому делу и неплохо с ним справлялась; в своей неизбежности оно стало для нее неким подобием дома, родины, безвестной, но исполненной доблести страны, древней, крепкой и безмятежной; местом, где тщательно выметенные улицы ведут к площадям с фонтаном посередине, где магазины и кафе содержатся в порядке и чистоте, где равно немыслимы и страх катастроф, и упование на безудержную, преображающую мир радость.