По природе Винтер был человеком бесхитростным, и, когда Райзер стал у него допытываться, что они там с друзьями затевают на своих постоянных сходках, без обиняков ответил, что не хочет об этом рассказывать, но Райзер настойчивыми расспросами все же заставил его открыться, и тогда он, чтобы выйти из неловкого положения, стал уверять его, что дело пустяковое, да и вряд ли будет доведено до конца…
Это открытие, которое Райзер впервые сделал на примере своего друга Винтера, позднее не раз находило подтверждение в его жизни.
Помимо Райзера в тогдашнем поколении ганноверских старшеклассников более всего отличался умом Иффланд, ставший впоследствии, как упомянуто ранее, одним из наших любимейших драматических писателей; несколько лет назад Райзер искал его дружбы, но тогда различие жизненных обстоятельств помешало их сближению.
Теперь же, когда Райзер начал выделяться из общего ученического ряда, Иффланд сам к нему потянулся. На уединенных прогулках они беседовали о том, что их ждет в этом мире. Иффланд, как и Райзер, жил всецело в мире фантазии и воображал себе заманчивую картину жизни сельского священника – он в то время решил изучать богословие и всячески развлекал Райзера живописанием мирного домашнего счастья, коим будет наслаждаться в кругу любящих прихожан деревенской церкви. Райзер, который и сам охотно предавался игре воображения, заранее предсказывал, что это решение не приведет к добру: став проповедником, он, скорее всего, превратится в отъявленного лицемера и будет с величайшим пылом изображать страсти, напыщенно играя свою роль. Тайное чувство подсказывало Райзеру, что нечто подобное могло бы случиться и с ним, поэтому он и чувствовал себя вправе сделать товарищу поучение.
Иффланд, как известно, не стал священником, но удивительно, что мечты о мирном домашнем счастье, которыми он так часто делился с Райзером, не пропали втуне, но воплотились почти во всех его драматических произведениях, хоть он и не смог осуществить их в жизни.
Когда же в Ганновер снова приехали актеры, все приятные фантазии о мирном деревенском бытии мигом улетучились из головы Иффланда, и они с Райзером оба оказались поглощены мыслями о театре.
В компании, которая собиралась для постановки комедии, Иффланд пользовался большим авторитетом, однако и он тоже забыл о своем друге Райзере.
Такое пренебрежение со стороны тех, кого он привык считать своими лучшими друзьями, в столь дорогом для него деле обижало Райзера до слез. Когда он сказал об этом Иффланду, тот стал оправдываться, будто не имел понятия, что Райзер продолжает этим интересоваться. Но больше всего оскорбили Райзера уверения, что при распределении ролей никто в этой компании не проявлял к нему особой вражды, просто никто о нем не вспомнил, его имя даже не упоминали.
Когда же он объявил, что тоже хочет принять участие в постановке, к нему отнеслись дружелюбно и сразу предложили выбрать любую из еще не занятых ролей. Ему пришлось согласиться, и в первой же пьесе – «Дезертире по сыновней любви» – он, чтобы не остаться совсем не у дел, сыграл роль Петера, хотя она не очень ему нравилась.
Этот с виду пустяковый случай не стоило бы упоминать, не окажи он столь значительного влияния на дальнейшую жизнь Райзера. Распределение ролей в комедиях, игранных этой школьной труппой, проявило одну из черт, характерных для него в будущем: он не любил никуда проталкиваться, но и не мог смириться, когда им пренебрегали.
Теперь, когда он стал членом театрального товарищества, у него появились обязанности, требовавшие не только трат, чрезмерных для его дохода, но и прогулов, этот доход уменьшавших: ему пришлось время от времени приглашать своих сотоварищей в гости, как делал каждый из них, и ради репетиций пропускать частные уроки, которые он сам вел. Кроме того, голова его была теперь вновь до отказа забита всевозможными фантазиями, отвлекавшими от серьезных и обстоятельных мыслей и напрочь отбившими у него охоту к прилежным занятиям.
В голове теперь бродили разные писательские замыслы, он решил написать трагедию «Клятвопреступник» и уже видел прибитую к стене афишу со своим именем. Его буквально распирало от этих мыслей, как безумный он метался по комнате из угла в угол, перебирая в уме самые мрачные и ужасные сцены своей трагедии. Клятвопреступник слишком поздно раскаялся в своем преступлении, уже повлекшем за собой убийство и кровосмешение, тогда как он, терзаемый совестью, еще только собирался искупить свой грех жертвой всего достояния, нажитого через это преступление. Особенно сладка для Райзера была мысль о том, что хорошо бы закончить пьесу уже сейчас, пока он учится в школе, – какие надежды на него это пробудило бы в окружающих и как способствовало бы его будущей славе!
Еще в девятилетнем возрасте, когда Райзер только учился писать, он вместе с одним из своих школьных товарищей решил написать книгу; оба лелеяли надежду, что книга эта послужит к их вечной славе. Тот мальчик, набросавший план книги, где предполагалось собрать разные истории из их жизни, был несомненный талант, однако чрезмерное усердие в занятиях свело его в могилу, и он умер семнадцати лет от роду.
Райзер уже тогда любил разыгрывать с ним разные пьесы, перед занятиями до прихода учителя, находя в этом развлечении несказанное удовольствие, хотя в то время еще в глаза не видел ни одной пьесы, но лишь составил себе из разных рассказов самое туманное представление о театре. Написание книги он считал чем-то столь возвышенным, а книгу вообще – столь святым и важным предметом, что даже не допускал мысли, чтобы автором ее мог быть смертный человек, разве что уже умерший.
Во всяком случае, ему и долгое время спустя казалось странным, когда он слышал, что человек, написавший какое-нибудь знаменитое произведение, еще здравствует и, в точности как он сам, пьет воду и поглощает пищу.
Когда он в шестнадцать лет впервые прочел сочинения Моисея Мендельсона, имя автора вкупе с бюстом Гомера, изображенным на титульном листе, внушило ему иллюзию, будто Моисей Мендельсон – некий древний мудрец, живший много веков назад, а его труды теперь переведены на немецкий, и в этом заблуждении он пребывал довольно долго, пока случайно не услышал от отца, что Мендельсон жив, что он – еврей, которым гордится еврейский народ, и что отец Райзера видел его в Пирмонте, что выглядит он так-то и так-то и проч. Это перевернуло все представления Райзера о старом и новом, о современном и прошлом, вызвав в его голове полную неразбериху. Он никак не мог привыкнуть к мысли, что человек, отнесенный его воображением в стародавние времена, еще живет на свете. Он представлял себе его как живого бога, ходящего среди людей, и если было у него заветнейшее желание – так это когда-нибудь встретить такого человека лицом к лицу и побеседовать с ним.
Он стал перебирать разные способы для выражения своих мыслей, в нем зародилась надежда создать когда-нибудь произведение высокого духа, пробиться в тот блистательный круг и заслужить право общаться с людьми, дотянуться до коих он раньше и не мечтал. Итак, он стал писать по большей части из литературных амбиций, которые уже в ту пору не давали ему покоя ни днем, ни ночью.
Стяжать славу и хвалу – вот что издавна составляло его высшее устремление, но теперь, думал он, эта цель была близка как никогда, он надеялся получить хвалу, так сказать, из первых рук и при этом – к чему всегда побуждает нас леность – ему хотелось жать, не посеяв. И оттого, конечно, театр сильнее всего завладел его помыслами. Здесь, как ни в каком другом месте, хвала доставалась из первых рук. Встречая Брокмана или Райнике на улице, он взирал на них с благоговением, и мог ли он желать иного, чем когда-нибудь поселиться в головах других людей, как эти двое поселились в его собственной голове? Снова и снова, как они, потрясать публику, собиравшуюся в доселе невиданных количествах, разнообразными страстями: то яростью, то мстительностью, то благородством, пробирая зрителей до последнего нерва, – более живого воздействия на людей Райзер даже представить себе не мог.