Я? Слабак, которого собственная кузина побеждала в драке?
Крамли? Смею ли я просить, чтобы он торчал всю ночь перед домом Кларенса? Пойти, что ли, крикнуть у дверей Кларенса: „Тебе конец! Беги!“»
Я не стал звонить Крамли. И не пошел кричать у крыльца Кларенса Сопуита. Я кивнул Рикардо Лопесу и вышел в ночь. Констанция стояла на улице и плакала.
— Черт, пошли отсюда, — сказала она.
Она размазала глаза не подходящим к случаю шелковым платочком.
— Проклятый Рикардо. Заставил меня почувствовать себя старухой. Да еще эта фотография несчастного, отчаявшегося человека.
— Да, это лицо, — произнес я и добавил: — Сопуит.
Ибо Констанция стояла на том самом месте, где несколько ночей назад стоял Кларенс Сопуит.
— Сопуит? — переспросила она.
38
Констанция вела машину, и ее голос резал воздух:
— Жизнь — как нижнее белье, ее надо менять дважды в день. Вечер закончился, я хочу его забыть.
Она стряхнула слезы с глаз и, скосив взгляд, проследила, как они дождем улетают прочь.
— Все, забыла, вот так просто. Так устроена моя память. Видишь, как легко?
— Нет.
— Помнишь кумушек с верхнего этажа того муравейника, где ты жил пару лет назад? Как после большой субботней попойки они швыряли с крыши новые платья, чтобы показать, какие они богатые, что им плевать, завтра они могут купить себе другое? Какая чудовищная ложь; платья летят в разные стороны, а они стоят — со своими жирными или тощими задами на крыше, в три часа ночи, и смотрят на этот сад из платьев, которые, словно шелковые лепестки, летят на ветру по пустырям и улицам. Помнишь?
— Да!
— Вот так и я. Я все выкидываю: сегодняшний вечер, «Браун-дерби», того беднягу вместе со всеми моими слезами — все вон.
— Сегодняшний вечер еще не закончился. Ты не можешь забыть это лицо. Ты узнала или не узнала Человека-чудовище?
— Боже мой! Мы с тобой на грани нашего первого серьезного боя в тяжелом весе. Берегись!
— Ты его узнала?
— Его невозможно узнать.
— У него остались глаза. Глаза не меняются.
— Берегись! — закричала она.
— Ладно, — проворчал я. — Умолкаю.
— Ну вот. — Слезы снова тонкими ручейками потекли из ее глаз. — Я опять тебя люблю.
Она улыбнулась овеянной ветром улыбкой, ее волосы сплетались и расплетались в потоке воздуха, обдувавшего нас холодной струей через ветровое стекло.
От этой улыбки все суставы в моем теле размякли. «Боже, — подумал я, — имея такие губы, такие зубы и такие огромные, якобы невинные глаза, она, наверное, всегда побеждала, каждый день, всю свою жизнь?»
— Ага! — засмеялась Констанция, прочитав мои мысли. — Смотри!
Она резко затормозила перед воротами киностудии и долго, пристально вглядывалась в них.
— О боже! — наконец произнесла она. — Это не больница. Сюда приходят умирать великие, гигантские идеи. Кладбище для безумцев.
— Кладбище за оградой, Констанция.
— Нет. Сначала ты умираешь здесь, а потом — там. Между ними… — Она обхватила руками голову, словно та могла улететь. — Безумие. Не ввязывайся в это, детка.
— Почему?
Констанция медленно поднялась и, встав за рулем, крикнула во всю глотку, обращаясь к еще не открытым воротам, наглухо запертым ночным окнам и ровным, бесстрастным стенам:
— Сначала они сводят тебя с ума! Потом, доведя до помешательства, начинают преследовать тебя за то, что ты без умолку болтаешь днем и впадаешь в истерику на закате. А с восходом луны превращаешься в беззубого оборотня… Когда ты доходишь до определенной стадии безумия, они выкидывают тебя вон и распространяют слухи, будто ты не умеешь мыслить здраво, не идешь на контакт и начисто лишен воображения. Твое имя печатают на туалетной бумаге и распространяют ее по всем студиям, чтобы великие могли распевать твои инициалы, поднимаясь на папский престол… А когда ты умрешь, они будут трясти тебя, чтобы разбудить, а потом убить еще раз. Затем они подвешивают твою тушку в Бэд-Роке, в О. К. Коррале или в Версале на десятой натурной площадке, маринуют тебя в банке, как фальшивый эмбрион из средненького киношного музея уродов, покупают тебе дешевый склепик за углом, вырезают на могиле твое имя, с ошибками, и проливают крокодиловы слезы. А потом наступает безвестность: никто не вспомнит твоего имени в титрах всех этих фильмов, сделанных тобой в лучшие годы жизни. Кто помнит авторов сценария «Ребекки»?
[291]
А «Унесенных ветром»?
[292]
Кто помог Орсону Уэллсу стать гражданином Кейном?
[293]
Спроси любого на улице. Черт, да они даже не знают, кто был президентом при администрации Гувера… И вот ты победитель. Через день после предварительного показа все забыто. Ты боишься уехать из дому между фильмами. Кто-нибудь слышал, чтобы писатель-сценарист когда-нибудь съездил в Париж, Рим или Лондон? Они же все до смерти боятся, что, если уехать, большие шишки забудут о них. Забудут, черт возьми, да они их никогда и не знали. Пригласите на работу этого, как его там. Пусть ко мне зайдет этот, как его бишь. А как же имя перед названием фильма? Продюсер? Само собой. Режиссер? Может быть. Помнится, «Десять заповедей»
[294]
— это Демилль, а не Моисей. А «Великий Гэтсби»
[295]
— Френсис Скотт Фицджеральд? Перекури это в мужской уборной. Занюхай своим изъязвленным носом. Хочешь, чтобы твое имя написали большими буквами? Убей любовника своей жены и упади с лестницы вместе с его трупом. Говорю тебе, все это мерцающие картинки на белом экране. Помни, ты всего лишь пробел между каждым щелчком проектора. Ты заметил шесты для прыжков у дальней стены киностудии? Это чтобы прыгунам в высоту было легче перелетать на ту сторону, в карьер. Психопаты нанимают их, а потом выгоняют, ведь таких пруд пруди. А они покупаются, потому что они любят кино, а мы нет. Это дает нам власть. Заставь их напиться, потом отбери бутылку, найми катафалк, позаимствуй лопату. Повторяю: «Максимус филмз» — это кладбище. О да, кладбище для безумцев.
Закончив свою речь, Констанция продолжала стоять, будто стена киностудии была океанской волной, готовой вот-вот обрушиться.
— Не ввязывайся в это дело, — прибавила она в завершение.
Раздались негромкие аплодисменты. Ночной полицейский за фигурной испанской решеткой улыбался и хлопал в ладоши.
— Я недолго буду ввязываться в это дело, Констанция, — сказал я. — Еще с месяцок, а потом поеду на юг заканчивать свой роман.
— Можно, я поеду с тобой? Поедем в Мехикали, в Калехико, к югу от Сан-Диего, почти до самого Эрмосильо, будем купаться нагишом при луне, ну да ладно, ты — в заношенных шортах…