Жак и его теория фантомов взяли верх, почти не оставив мне возможности свободно распоряжаться собственным телом. Я, например, теперь не могла пользоваться своим мотоциклетным шлемом, обнаружив внутри волосы, которые, судя по длине, не могли быть моими. Начиная с этого момента, я наблюдала у себя автоматизм движений; скажем, я открываю гараж после возвращения с прогулки — вот я поворачиваю ключ, распахиваю первую створку двери, вытаскиваю утопленный в земле штырь, блокирующий вторую створку, вытаскиваю, встав на цыпочки, верхний штырь, наконец, отворяю эту створку, чтобы мог пройти мотоцикл, — при этом я сливаюсь с силуэтом другой женщины, поскольку уверена, что во время своего пребывания в нашем доме она должна была освоить те же движения. Еще сегодня часто бывает так, что я выполняю набор этих действий прилежно, как будущий актер, который старается копировать жесты, показанные ему учителем, или даже встает у того за спиной, чтобы, как тень, тотчас же воспроизвести увиденное. Это распространялось и на ванную, ставшую чужой территорией. Уже давно Жак просил меня досуха вытирать бортик ванны после душа, чтобы не намокла стена. Каждый раз я машинально, но тщательно выполняла это задание, когда как-то утром неожиданно спросила себя — а давал ли он аналогичные инструкции другим временным пользовательницам нашей ванной и подчинялись ли они? Начиная с этого момента, ежедневно, завершая свой туалет, я повторяла этот жест, который дублировал жест, проделанный до меня другой женщиной. В результате я несколько минут пребывала в прострации. Завороженная этим зрелищем, я не могла заставить себя двигаться, а иногда, поскольку приходилось выждать какое-то время, на глаза у меня наворачивались слезы. Слезы так же регулярно появлялись при виде собственного отражения в зеркальце на ножке, которым я пользовалась, когда красилась и снимала косметику. Из-за охватывавшего меня смятения мне с трудом удавалось смотреться в него, не отрываясь; я одновременно испытывала ностальгическую вину (так бывает, когда на глаза попадается портрет ушедшего человека, которого мы очень любим, но лишь изредка бросаем украдкой взгляд на его изображение, боясь признаться себе, что знакомые черты почти стерлись из памяти), и меня угнетал стыд: теперь этот взгляд оказался перенаправлен на меня саму и фиксировал безумные глаза той, кого я считала жалкой истеричкой. Ведь способность посмотреть на себя непредвзято никогда, даже в самые страшные минуты, полностью не покидала меня. Мои глаза встречались с глазами, лишенными всякого выражения из-за того, что я одновременно испытывала противоречивые чувства отвращения и жалости к самой себе, и мне кажется, что даже не различала очертаний собственного лица.
Небольшие истории, которые я придумывала, рычаги моего одинокого удовольствия, явились первым неоспоримым доказательством порабощенности моего воображения. Как ни странно, я пыталась сражаться на этой территории мгновенно получаемого удовольствия, чтобы вернуть себе свободу в мире фантазмов. Часто я принималась энергично ласкать себя, вспомнив былое, но ничего не получалось, даже самые обкатанные истории не могли больше вызвать у меня возбуждения, и, злясь от осознания своей дурацкой зависимости, я вспоминала ту или иную сцену, разыгранную Жаком с одной из его девиц. Я старалась понять, с какого же момента я попала в такое полное подчинение, затрагивающее самое сокровенное в моих фантазиях. Если бы я могла, то вытянула бы в одну сплошную линию зарубки на стенах моей воображаемой камеры; сначала я вела бы счет на месяцы, потом на годы, не зная, смогу ли я когда-нибудь вернуться к своему собственному половому акту.
Я не проявляла свой, увы, бесполезный дар ясновидения в других постепенно отвоеванных у меня сферах моей символической вселенной. В этой вселенной деревня д’Илье-Конбре, которую Жак хорошо знал, потому что провел неподалеку свое детство, была местом пересечения символов и эмоций. Мы неоднократно туда ездили, первый раз в обществе его родителей, потом в компании близких друзей; при содействии одного из них мы получили фотографию, запечатлевшую наши силуэты и предназначенную для обложки книги Жака. Мы позировали на крыльце маленькой гостиницы со странным названием (как мы могли его тогда не заметить?) «Отель де л’Имаж»
[18]
. Добавлю, что в наше первое лето, проведенное вместе, я читала «В поисках утраченного времени» и полюбила Пруста. Воды реки, протекающей через нашу жизнь, омывающей наши воспоминания, образующей их напластования, смешивают во мне впечатления от чтения воспоминаний, рассказанных от лица ребенка, моего собственного романа, написанного на основе историй Жака о его детстве, а также нашей совместной жизни, вехи которой вписывались туда, скромные по материалу, но насыщенные эмоциями. Впрочем, Жак не только совершил эту экскурсию в компании Л., они к тому же воспользовались случаем и сняли номер в небольшой гостинице «Мельница Монжувена». Разве сама я мысленно не рисовала подобную эскападу для нас двоих? Узнав, что кто-то сыграл мою роль до меня, я удивилась, поскольку ждала подходящего момента, чтобы предложить ему то же самое. И сразу сценка в очаровательной деревенской гостинице, навеянная страницей дневника, где я прочла эту новость, превратилась в комический штамп анекдота про адюльтер. Этот штамп преследовал меня, как реминисценция знаменитого пассажа, где подруга мадмуазель Вентей, прижавшись к ней, провоцирует ее на извращенные игры, угрожая плюнуть на портрет ее покойного отца, Пруст поместил эту сцену в доме последнего, которого называет Монжувен. С первого же прочтения этого эпизода такое поведение настолько захватило и так глубоко потрясло меня, что я даже перечитала его, не будучи уверенной, правильно ли я поняла, и стараясь удостовериться, не было ли с моей стороны слишком субъективного толкования. В этом, одном из самых диких моих фантазмов, я всего лишь воссоздавала почти вживую сцену, которую низводила до вульгарного утрированного полового акта: я прилепляла Жака к заднице молодой женщины, стоящей на четвереньках на кровати, при свете дня, в комнате, окна которой открыты и выходят в парк, и довольствовалась тем, что в то время, как он яростно двигал ее таз вперед-назад, будто имел дело с тугим выдвижным ящиком комода, я навязывала ему реплику, «что ни одна женщина не доставляла ему такого наслаждения». Это было для меня страшно унизительно, и на этом спектакль заканчивался. Я дозировала причиняемое себе страдание подобно садомазохистам — чтобы не испортить себе удовольствие, они не переходят предела, который способно выдержать человеческое тело. Плевок на мою собственную фотографию, возможно, был бы настолько невыносимым, что мне пришлось бы прервать эти фантазии. Вероятно, я могла бы разрешить себе мазохистское удовольствие только при условии, что оно будет выглядеть почти бурлескно, как это произошло с добродетельной, по мнению Пруста, мадмуазель Вентей, которая позволяла себе радости, только когда делала вид, что ей этого совсем не хочется.
Были и другие, более волнующие образы, которые накладывались один на другой. Много лет назад мы ехали на мотоцикле по горной дороге и увидели внизу пару (наверняка туристов), купавшуюся нагишом в реке, и пока это зрелище не скрылось из виду, мы веселились и с восхищением комментировали тело женщины — крупной и атлетически сложенной. Почти античный характер этой сцены был так прекрасен, что она прочно запечатлелась в моей памяти, хотя ничего не было с ней связано — мы больше туда не возвращались и впоследствии ни в какой связи не вспоминали с Жаком эту сцену. Однако мне показалось, что я нашла очень похожую сцену в его дневнике — описание легкого приключения, героями которого были он сам и некая Дани. Он перенес действие точно в то же место, на дороге в Серабону. Стояла жара, он остановил мотоцикл, они спустились к реке и искупались голые в «ледяной воде». Или я сама добавила это к прочитанному? Мне кажется, что все закончилось буколическим коитусом. У меня нет объяснения непонятному переносу эпизода, подсмотренного мною и Жаком в качестве зрителей, в пространство жизни, прожитое им одним, без меня. Возможно, зрелище купающейся пары настолько запомнилось ему и вызвало у него зависть, что впоследствии ему захотелось воспроизвести его. А может быть, я сама придумала псевдо-воспоминание на основе рассказа Жака? Или он сам все это придумал, перемешав воспоминания и желание? Таким образом, факты, перенесенные моим мозгом в зону воспоминаний, превращались в предвосхищение фактов из ускользнувшей от меня оборотной стороны жизни Жака. В другое время можно было бы заключить, что у меня открылся волшебный дар, как у дровосека из сказки: стоило тому загадать желание, как к его носу прирастала кровяная колбаса; стоило мне сформировать в уме какие-то образы, столь же невинные, как воспоминание о той летней прогулке, как они тут же материализовывались в поведении Жака, увеличивая хандру, и без того заполонившую мое существо.