В полночь они все еще сидели в гостиной. Если уж Моника заводилась, отвлечь ее было невозможно; она дымила без устали. А миссис Пьюси, в сущности, не могла помочь ей советом; более того, воспоминания о собственном испытательном сроке, завершившемся столь успешно, настроили ее изъясняться избитыми фразами, что было воспринято не лучшим образом. Лицо Моники скривилось в характерную для нее гримасу вечного недовольства, и вечер закончился далеко не в том благостном духе, в котором начинался и который в какой-то момент обещал сохранить до конца. Хорошо хоть не было Кики — Ален снова запер его в ванной Моники в наказание за очередную лужицу. Мсье Юберу выступление в роли распорядителя торжеств принесло некоторое разочарование, но он тем не менее обретался в гостиной, рассчитывая на изъявления признательности, которых, однако, так и не дождался. Все, казалось, слишком устали для того, чтобы спасать положение, и, когда мистер Невилл предложил миссис Пьюси помощь, та с облегчением ее приняла. Она вставала из кресла дольше обычного, но в конце концов отбыла, опираясь на руку мистера Невилла и с Дженнифер в арьергарде.
Добравшись до своего убежища, комнаты, и заперев за собой дверь, Эдит попыталась выяснить, почему она чувствует себя такой подавленной; состояние это было в ее представлении каким-то запутанным образом переплетено с событиями прошедшего вечера и мыслями, на которые они ее натолкнули. Не потому ли, что она ощущала неуместность своего присутствия на праздновании? День рождения миссис Пьюси, воображаемое венчание Дженнифер виделись ей куда объемней, чем любое событие в собственной жизни, которое приходило на память. В родительском доме Эдит на свои дни рождения сама пекла торт, и отец церемонно вносил его в комнату вместе с кофе. То были краткие робкие вылазки в идеальную семейную жизнь, какую, мечтала Эдит, они бы могли вести. Мать пускалась в воспоминания о венских кофейнях своей юности, рассказывала живо и увлеченно, но потом снова впадала в тоску. К этому времени кофе бывал выпит, на тарелке громоздились раскрошенные остатки торта, и, когда Эдит относила их на кухню, дню рождения приходил конец. О свадьбах же разговора вообще не шло.
И вот, как ни странно, в благословенной тишине и полумраке комнаты Эдит ощутила, что усталость растворяется, уступая место подспудному беспокойству, глодавшему ее все время, что она писала письмо, и беспокойство это начинает шевелиться, расти. В этот поздний час она почувствовала, как испуганно бьется сердце, а рассудок, ее неизменный страж, отступает и из глубин сознания поднимаются на поверхность потаенные земли, опасные мели. Старательное притворство ее здешней жизни, почти возобладавший настрой этого искусственного и бессмысленного существования, прописанного ей для ее же блага другими, теми, кто не имел верного понимания, в чем для нее заключается благо, внезапно предстали перед ней во всей своей бесполезности. Шампанское, торт и празднование, вероятно, исподволь подточили защитные механизмы мозга, вызвали коварные непрошеные ассоциации, обратили в бессмыслицу тщательно взвешенное соглашение, что она заключила сама с собой, лишили ее радости, вернули в мир серьезных и мучительных размышлений, затребовали у нее отчета. Она полагала, что, согласившись на краткосрочную ссылку, тем самым сможет навести порядок во всем, начать сначала, а когда в урочный час ей будет позволено вернуться, отбыв наказание, она возобновит привычную жизнь. «Навожу порядок, Эдит, — вспомнила она, как говорил отец, когда рвал бумаги за письменным столом. — Навожу порядок, и только». Он улыбался, но глаза у него были грустные. Он понимал, что отныне все в его жизни меняется, что больница
станет для него отнюдь не коротеньким эпизодом, как он бодро уверял мать. Домой он уже не вернулся. Быть может, и я не вернусь домой, подумала она с надрывающей сердце горечью. А еще глубже, под горечью, отчетливо проступало ощущение опасности — так она себя чувствовала, когда видела, что сюжет романа в конечном итоге развалится и как это может произойти.
В одиночестве и тишине она опустила голову и добросовестно восстановила цепочку событий, которые привели ее в отель «У озера» к самому концу сезона.
В день своей свадьбы Эдит проснулась раньше обычного — ее вспугнул странный утренний свет, жесткий, белесый, тревожный, намекающий на неожиданности самого неприятного свойства и ничего общего не имеющий с ярким солнышком, на какое она рассчитывала. Погоду она восприняла как предвестие, а внезапное пробуждение — как предзнаменование, хотя чего именно — этого она не могла сказать, ни даже вообразить. Вдобавок она видела в зеркале на туалетном столике свое лицо и удивленно огорчилась, какое оно худое и бледное. Я уже немолода, подумалось ей; это мой последний шанс. Верно говорит Пенелопа. Давно пора оставить надежды, с какими я появилась на свет, и взглянуть в лицо действительности. Я никогда не буду иметь того, к чему стремлюсь в глубине души. Слишком поздно. Но и так называемый зрелый возраст имеет свои утешения: приятное дружеское общение, удобства, полноценный отдых. Разумная перспектива. А я всегда была рассудительной женщиной, подумала она. В этом мы все согласны.
9
И Джеффри Лонг, милый человек, его пригласили специально для нее на тот не столь отдаленный во времени ужин; после смерти матушки он ходил такой одинокий — более надежной гарантии безопасного и разумного будущего невозможно представить. Только очень чистый человек, подумала она, мог так откровенно исполнить традиционный ритуал ухаживания. Этим он всех подкупил, больше всего Пенелопу, но в конце концов даже саму Эдит: преданностью, щедростью, бесконечными букетами, суетливой опекой и в довершение унылым матушкиным кольцом с опалом. К тому же он предлагал ей новую жизнь, новый дом, новых друзей, даже коттедж за городом — роскошества, какими сама она не подумала бы обзаводиться. И был представительный мужчина, хоть и немножечко старомодных вкусов — например, не одобрял, чтобы женщины работали, и поддразнивал ее тем, что она слишком много времени отдает своим книгам. И была в его ухаживании некая милая непосредственность, порой доходившая до смешного. И все говорили, каким примерным сыном был он у матушки, отмечали, как повезло Эдит. Пенелопа говорила об этом чуть-чуть раздраженно, словно подразумевала, что была бы более достойна такого мужа. И все постоянно твердили Эдит о том, какое счастье ей улыбнулось. И верно, не было разумных причин отрицать все это. Ей повезло. Мне повезло, напомнила она себе, глядя на свое осунувшееся отражение в зеркале туалетного столика.
Она заварила себе очень крепкого чаю и, пока он настаивался, открыла заднюю дверь полюбоваться на садик. Но слабый паскудный ветерок обдал ей ноги фонтанчиком пыли, дверь ходила на петлях взад-вперед, застя странный утренний свет и как бы намекая на облака, хотя никаких облаков не было, и на конец всему, с чем она так сжилась, что уже и не замечала. Ее домик, многолетняя маленькая крепость, в которой она замыкалась, как улитка в раковине, чтобы работать и спать, тихая и солнечная в безлюдные будние дни, пока дети еще не вернулись из школы и не вошли в чужие калитки. Умиротворенные послеполуденные часы, когда солнце, проникая через окошко, настойчиво и жарко бьет лучами ей в спину и пальцы бегают по клавишам машинки, словно наделенные своею собственной жизнью. И изнеможение после работы — ему всегда предшествует перемена в освещении, которая приводит ее в себя, напоминая о ломоте в плечах, в пояснице и о затекших ногах, о растрепанной прическе и пятнах краски на пальцах, и приходящее следом отвращение, будто она предавалась какому-то непотребству, пока дети возвращались из школы. Тогда она спускается в кухню, открывает заднюю дверь и вдыхает божественный, самый обычный воздух, а на плите тем временем закипает чайник. И она уносит чайник в свою маленькую ванную, выложенную простенькой белой плиткой, где отмывается от дневных трудов с их грязью и оставляет на плечиках серенькое хлопчатобумажное платье, свою рабочую форму, словно только в затрапезе положено заниматься тем, что она делает днем, — недозволенным производством того, в чем жизнь не нуждается.