Книга Мудрецы и поэты, страница 67. Автор книги Александр Мелихов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Мудрецы и поэты»

Cтраница 67
И какая-то туманная, но сладкая картина представилась ее воображению, о какой-то спокойной, привычной, уверенной привязанности, о пуговицах, теплых носках – обо всех уютных заботах, которые нельзя назвать иначе как повседневными: с каждым новым днем они начинаются заново. Даже сам предмет забот в сравнении с ними стушевывался и отступал на второй план. Во всяком случае, туманный образ его чрезвычайно упрощался, черты гениальности едва проступали сквозь черты преданности, доброты, заботливости… В ее груди разрасталось умиление – это становилось заметно даже по ее лицу.

…Тут по ночам беседуют со мной историки, поэты, богословы…

Когда вечером они пьют с Виталием чай, умиление это обращается на нее самое: глядя на его мужественное лицо, она начинает казаться себе маленькой и трогательно беззащитной; и круглый столик, и чашки на нем, и стеклянный абажур – все ее гнездышко кажется ей трогательно беззащитным. Она невольно вспоминает Нордина: «Самое ранящее в красоте – ее хрупкость» – ив который раз поражается тонкости его ощущений. Она то и дело пробегает на кухоньку, хлопочет – и едва ли не готова расплакаться от умиления, какая она хрупкая и беззащитная, – и совсем об этом не помнит, хлопочет себе, – прямо как ребенок. Сильный, мужественный Виталий и не может видеть ее никем кроме как ребенком – очаровательным необыкновенным ребенком.

…Не кляните, мудрые. Что вам до меня? Я ведь только облачко, полное огня. Я ведь только облачко. Видите: плыву. И зову мечтателей… Вас я не зову!

Она рассказывает ему о безумно интересных ночах в Солнечной башне – все это было словно вчера, – читает раннего Блока, Нордина, Мандельштама – он слушает тем более почтительно и вдумчиво, что ничего в стихах не понимает и с покорной мрачностью в этом признается. Он чрезвычайно уважает ее как воплощение той возвышенности, которой явно недостает ему. Она говорит ему: «Мне иногда кажется, что я цветок или солнечный зайчик». Его это восхищает тем более, что сам он решительно не в состоянии почувствовать себя кем-то еще, кроме себя самого.

Для него было бы почти трагедией, если бы исчезла возможность хотя бы два раза в неделю пить у нее чай, и усилия не бывать у нее чаще четырех раз в неделю отнимают у него много сил и размышлений. Это и для нее серьезная отдушина – хоть иногда, после дневных сражений, побыть маленькой и трогательно слабой.

Виталий мужественно молчит. Для него это наилучшая манера общения. Он окончательно повернул к молчанию, когда после института пришел на работу. Женщины начали находить его молчание интересным, у него оказалось мужественное лицо, и он стал молчать еще непреклоннее.

Институт, в котором он учился, был преимущественно девичьим, он был в группе единственным парнем, и девчонки даже из этого ухитрялись извлечь какой-то смех. «Девчачий пастух» – прямо как маленькие. В общежитии они забегали к нему то за конспектом, то за батоном или сахаром, а потом над ним же и подтрунивали, над его хозяйственностью. И снова приходили со своими женскими ужимками – с глазками, с заигрывающими надутыми губками, – и он не мог этому противостоять. Хотя и он понимал, и они, собственно, не скрывали, что заигрывания эти только для потехи.

Придут, бывало, пробовать суп, который он варил на общей кухне, и пробуют, пока весь не съедят. И потом еще дня три нахваливают – и прыскают.

Только однажды судьба едва ему не улыбнулась. В тот раз они договорились всей группой поехать за город. Он собрался с вечера, положил во внутренний карман два бутерброда с корейкой, а пришло на вокзал только пять человек – он шестой. Девчонки сначала хохотали, что их так мало, потом – что он единственный среди них мужчина, потом – что он один догадался надеть резиновые сапоги, потом – что на платформе много народа и им придется всю дорогу стоять… Но тут Галка Кардаполова, первая заводила, вдруг взглянула на него, зазывно прищурясь: «А мы, девочки, с Виталиком не пропадем – правда, Виталик? Он мальчик во!» И показала большой палец. И – голову на отсечение – это было не так, как у остальных, – не для смеха.

И он почувствовал необыкновенную свободу как духа, так и плоти: совершенно не заботясь о том, как он выглядит, на ходу вскочил в электричку – раздвижных дверей в провинции еще не было – и захватил целое купе – куда сам сел, а куда успел раскидать кое-какие шмотки.

Девчонки тоже что-то почуяли – не сумели даже как следует поднять смех насчет разбросанных шмоток, тем более что Галка Кардаполова решительно их не поддержала. Пришлось им смеяться, что никто ничего не взял поесть.

– Ну, Виталик-то наверняка захватил, он свой животик лю-убит! – попробовала одна из них удержать обкатанный полигон для смеховых отправлений, и он явственно увидел во взгляде Галки Кардаполовой надежду, чтобы у него никакой жратвы не оказалось. И он остался совершенно спокойным, только позу переменил на еще более удобную.

Но бутерброды начали жечь ему грудь. Он не спеша выстукал беломорину из пачки и вышел в тамбур. Воровато оглянувшись, он извлек бутерброды, приоткрыл дверь и уже хотел спустить их туда, – но он был воспитан в таком благоговении перед едой, что уничтожить прекрасные бутерброды было для него немногим легче, чем отрубить себе палец.

И он принялся поспешно набивать рот хлебом с корейкой и жевать, жевать… Когда он в очередной раз воровато оглянулся, перед ним стояла вышедшая к нему Галка Кардаполова, оцепенело уставившись на его раздувшиеся, как у хомяка, щеки и помидорину в руках. Лишившись остатков разума, он попытался уничтожить улику и впился в помидорину зубами. Она лопнула, прыснув им в лица томатной пылью. Галка резко крутнулась и скрылась в вагоне с помидорным семечком на подбородке.

Впрочем, по другим сведениям, все было гораздо проще. В предыдущем купе старуха пила из бутылки кефир, который казался ей испорченным, как и все, что ей доводилось есть. Поэтому она всегда съедала столько, чтобы уже не жалко было оставить, а остатки с отвращением швыряла в помойное ведро, отбрасывала, выплескивала – смотря по обстоятельствам. На этот раз она возмущенно осмотрела на дне бутылки оставшуюся пару глотков и, разболтав на прощанье, гневно выхлестнула за окно.

А Виталий стоял у следующего окна, вольно отдав прохладному ветру свое освобожденное лицо. И когда ему в это лицо ударило неожиданным дождем и он отпрянул от окна – девчонки, увидев его, чуть не попадали со скамеек, а с Галкой Кардаполовой буквально сделались судороги.

Тогда-то он и начал учиться молчать и теперь овладел этим искусством в совершенстве.

Катя поставила пластинку Окуджавы. Виталий хорошо помнил то время, когда лишь отдельные разбитные счастливчики владели Окуджавой на пудовых магнитофонах, и то, что он сейчас тоже совершенно свободно допущен к Окуджаве, казалось ему каким-то преодоленным жизненным порогом.

Он иногда удивлялся даже, как ему повезло, как утонченно и содержательно он проводит время, возвышаясь над повседневностью: стихи, музыка… Он очень страшился чем-нибудь осквернить этот храм и всегда с великим смущением доставал из портфеля какое-нибудь приношение к чаю.

Диванчик ее вместо ножки опирался на стопку «Вопросов литературы», и ему давно хотелось его отремонтировать, и он уже и шутку для зачина придумал – сам удивлялся, какую тонкую: опираться нужно на ответы, а не на «Вопросы», – но так все и не мог решиться… Диван – это уж до того обыденно…

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация