Армейская централизация внутри партии была для Ленина альфой и омегой государственной мудрости — центральные комитеты национальных компартий были приравнены к территориальным: все периферийные органы «ордена меченосцев» должны были быть идеально послушны центру. Но — центру общепролетарскому, а не русскому, «классовое» доминирование не должно было превращаться в национальное. Подчеркиваю: Ленин стоял вовсе не за чью-либо свободу, Ленин стоял за диктатуру. Но диктатуру классовую, а не национальную. Патриотические чувства, порождаемые национальными фантомами, были едва ли не самым могучим препятствием на пути к мировому господству фантомов пролетарских.
Сталин же занимал в этом вопросе более прагматическую позицию: почему бы не сгруппировать более слабые национальные отряды вокруг наиболее сильного — русского, если это улучшает управляемость да к тому же приближает идеальную цель неизбежного слияния наций в одну. В августе 1922 года, уже будучи генеральным секретарем ЦК РКП(б), Сталин подготовил проект резолюции пленума ЦК, который признал целесообразным формальное вступление независимых советских республик Украины, Белоруссии, Азербайджана, Грузии и Армении в состав РСФСР (этим чрезвычайно усложнялась процедура их законного отделения). Далее чудесный грузин в письме к Ленину попытался убедить дряхлеющего льва в том, что хаос в отношениях между центром и окраинами становится нетерпимым, а потому пора прекратить игру в независимость: либо действительная независимость и тогда невмешательство центра, либо действительное объединение советских республик в одно хозяйственное целое.
Но Ленин грезил более пышными воздушными замками в виде некоего Союза советских республик Европы и Азии, куда вот-вот вольется пробуждающийся Восток, да и лозунг «Даешь Европу!», начиная с бурлящей Германии, призывно пел в его ушах…
Словом, если бы не все та же проклятая «та старушка», трудно сказать, что бы еще мог наворотить вождь мирового пролетариата, прежде чем его наконец связали — скорее всего, даже сами его верные ученики, видя, что он снова и снова готов ставить на карту чудом свалившуюся на них победу.
Покорить мир, став во главе Российской империи, но предварительно истребив в ней все русское (не людей, разумеется, а их национальные мнимости), — это было слишком смело даже для большевиков. А Сталин, хотя ни малейшей симпатии ни к русскому и ни к какому другому патриотизму не испытывал, все же не видел большой опасности в том, чтобы в так называемом интернациональном государстве доминировал русский язык, а главным столичным городом сделалась древняя русская столица — лишь бы сам русский народ оставался в безоговорочном у него повиновении. Поэтому он, с одной стороны, старался удержать в узде могучего русского медведя, которого они, большевики, хотя и сумели взнуздать, но продолжали опасаться, а потому по-прежнему называли великорусский шовинизм «основной опасностью»; с другой же стороны, он понимал, что опираться на безопасное, то есть на бессильное, невозможно. Он лишь пресекал национальные порывы железным принципом: право наций на самоопределение должно быть подчинено праву рабочего класса на укрепление своей власти.
А рабочий класс — это был он.
Прежде всего власть, теории подождут. Тем более что без власти они все равно ничего не стоят. И если для укрепления власти в минуту смертельной опасности со стороны поднявшегося на дыбы тевтонского фантома понадобится пришпорить русский патриотизм, еще вчера именуемый шовинизмом, он это сделает не колеблясь. Ставить нужно на сильнейшего, только узду следует держать рукой еще более железной, безжалостно истребляя тех мечтателей, которые вздумают обращать русскую мечту не только против чужеземного, но и против внутреннего деспотизма.
* * *
Двадцатые… Какие нации в те годы выглядят доминирующими, а какие угнетенными? Антисемиты, как известно, считают, что доминировали евреи, а угнетали русских. Двухтомник Солженицына «Двести лет вместе» не только резко расширил круг сторонников этого мнения, но и придал ему респектабельности. Но мое мнение вы знаете: угнетен тот народ, который вынужден стыдиться своего имени. Национальный подъем и национальный упадок происходят прежде всего не во внешнем мире, а во внутреннем мире людей, в их психике. И если членам какой-то нации становится опасно произнести вслух ее имя, признаться в гордости за ее прошлое, в надеждах на ее будущее — однако это рождает в них гнев и удвоенную любовь к своему униженному народу, — это для меня признак бесспорного национального подъема. Если же сколь угодно много отдельных индивидов из этого народа добиваются блестящих успехов на всех мыслимых поприщах, но становятся равнодушными к своей национальной мечте, к прошлому и будущему своего народа — для меня это несомненный национальный упадок.
Народ — это прежде всего греза; крепнет греза — подъем, слабеет — упадок. А потому все цифры — столько-то евреев проникли туда-то и туда-то, сюда-то и сюда-то, а столько-то русских расстреляно, сослано и проч., — это совершенно не говорит о чьем-то национальном торжестве или национальном поражении. Если, повторяю, евреи массами добиваются личного успеха, отпадая при этом от своего народа, — для народа это не успех, а поражение.
И наоборот. Доминирует та нация, чья греза является доминирующей. И чья же греза преобладала в двадцатые годы? По-моему, ничья. Под свирепым оком интернациональной химеры ни одна национальная фантазия не смела и шелохнуться.
Сколько бы тысяч евреев ни вливалось в большевистскую верхушку, пытавшуюся возглавить всемирную армию пролетариев против буржуев, о положении еврейского народа будут говорить не успехи этих идеалистов, карьеристов и ловкачей, а положение тех евреев, кто сознательно остался со своим народом, чтобы сохранить его язык и его выдумки, чтобы поэтизировать его прошлое и что-то делать для его воображаемого будущего. Иными словами, отношение советской власти к еврейскому народу определялось отношением не к тем, кто от него отпал, а к тем, кто отпасть не пожелал, к патриотам именно еврейского народа, или, как их называли большевики, к еврейским националистам. И вот они-то, «еврейские националисты», видели очень мало ласки от обновленной матери-родины.
Василий Витальевич Шульгин был человеком удивительной судьбы — блестящий публицист, один из многолетних лидеров думской «правой», он принимал отречение Николая II, участвовал в создании Белой армии, эмигрировал, в сорок четвертом попал в лапы чекистов в Югославии, сидел до пятьдесят шестого и скончался в семьдесят шестом на пике брежневщины, двух лет не дотянув до ста. А лет за семьдесят до того с оружием в руках защищал евреев во время киевского погрома — при том, что открыто и гордо называл себя антисемитом. Точнее, свое отношение к евреям он определял так: когда евреи выступают на стороне России, он стоит за евреев, а когда они против, то и он против. Не углубляясь в эту упрощенную схему (и евреи никогда не выступают заодно, и интересы России настолько противоречивы, что далеко не всегда ясно, что направлено против нее, а что за), заглянем в его знаменитую книгу «Что нам в них не нравится», изданную в Париже в 1929 году. В ней Шульгин констатирует неизбежную борьбу русских и евреев за первенство в российском обществе, но предлагает обеим сторонам принять некие «правила цивилизованной войны»: давайте действовать в рамках закона — мы не устраиваем погромов, вы не устраиваете революций.