Я отбросил газету, выбежал в коридор и набрал номер Бергманна. Трубку сняли мгновенно.
— Слушаю…
— Фридрих?
— A-а, Крис, это вы… — в голосе послышались безысходность и разочарование. Похоже, он ждал совсем другого звонка.
— Фридрих, я только что прочитал последние новости…
— Да, — безжизненно отозвался он.
— Я могу как-то помочь?
— Никто не может помочь, мой мальчик.
— Хотите, я сейчас приеду?
Бергманн вздохнул.
— Я был бы очень рад. Конечно. Если вам это удобно.
Я дал отбой и тут же вызвал такси. Пока ждали машину, я торопливо глотал завтрак. Матушка с Ричардом проводили меня гробовым молчанием. Бергманн успел стать частью их жизни, хотя они видели его лишь однажды, мельком, когда он заезжал к нам домой. Они ужасно за него переживают.
Когда я вошел, Бергманн сидел в гостиной у телефона, уронив голову на руки. Я был потрясен его видом. Бодрый и энергичный, он как-то враз превратился в дряхлого старца.
— Servus, — произнес он, не поднимая глаз. По его лицу текли слезы.
Я сел рядом и обнял его за плечо.
— Фридрих… не надо так убиваться. С ними все будет хорошо.
— Я столько раз пытался до них дозвониться… — еле слышно проговорил Бергманн. — Все без толку. Связи нет. Я только что отправил телеграмму. Пока она дойдет, пройдет несколько часов… А то и дней…
— Я уверен, что у них все в порядке. Вена ведь большой город. В газетах пишут, что бои локализованы. Наверняка все скоро закончится.
Бергманн покачал головой.
— Это только начало. Теперь можно ожидать чего угодно. Гитлер торжествует победу. Война может разразиться в любой момент.
— Он не рискнет. Муссолини ему не даст. Вы не читали, что пишет корреспондент «Таймс» в Риме о…
Он меня не слушал. Его грузное тело затряслось в рыданиях. Он закрыл лицо руками. Потом с усилием произнес:
— Мне так страшно…
— Фридрих, не надо… Ну пожалуйста, не надо.
Через некоторое время он немного успокоился. Обвел глазами комнату. Встал и начал ходить из угла в угол. Повисла тягостная тишина.
— Если до вечера я с ними не свяжусь, — вдруг сказал он, — придется ехать.
— Но, Фридрих…
— А что делать? У меня нет другого выхода.
— Этим вы им не поможете.
Бергманн вздохнул.
— Вы не понимаете. Как я могу оставить их в такое время? Им столько пришлось пережить… У вас доброе сердце, Кристофер. Кроме вас, в этой стране у меня никого нет. Но вам не понять. Вам незнакомо чувство страха. Вашему дому никогда ничто не угрожало. Вы не знаете, что это такое — быть изгнанником, вечным странником… Мне безумно стыдно, что я здесь, в безопасности.
— Но они бы сами никогда не захотели, чтобы вы вернулись. Поймите, они только рады, что вы здесь. К тому же ваш приезд может только все испортить. Ведь ваши политические взгляды ни для кого не секрет. Вас могут арестовать.
Бергманн пожал плечами.
— Это не имеет значения. Вам этого не понять.
— К тому же, — продолжал настаивать я, — вас не поймут, если вы бросите картину.
Тут долго сдерживаемое напряжение выплеснулось наружу.
— Какая к черту картина? Да пропади она пропадом! Сплошное вранье! Гнусность и мерзость! Делать такую картину в такой момент — подло! Преступно! Это только на руку всем этим Дольфусам, Штарембергам и прочей нечисти. Это все равно что прятать вонючий сифилис, умащивая себя розовым маслом и для пущей вящести кокетливо воткнуть в смердящие язвы цветок этой видите-ли-фиалки, пропахшей ложью. Ложь, повсюду ложь! Только и слышишь «голубой Дунай, голубой Дунай» — а его воды красны от крови… Господь покарает меня за то, что я участвовал в этой лжи! Нас всех ждет возмездие…
Зазвонил телефон. Бергманн схватил трубку.
— Слушаю вас… — По его лицу пробежала тень. — Это из студии… Поговорите с ними.
— Приветствую вас, господин Ишервуд, — услышал я жизнерадостный голос секретаря Чатсворта. — Что-то вы сегодня рановато поднялись. Впрочем, так даже лучше, а то Харрис уже весь извелся. Его кое-что смущает в одном из эпизодов. Подъезжайте сегодня пораньше, чтобы мы могли обсудить все до начала съемок.
Я прикрыл трубку рукой.
— Может, сказать, что вы плохо себя чувствуете?
— Погодите, погодите… Не надо… — Он тяжело вздохнул. — Надо ехать.
Я до сих пор с содроганием вспоминаю тот день. Бергманн пребывал в каком-то ступоре, я с тревогой поглядывал на него, опасаясь, что он не выдержит и сорвется. Всю съемку он просидел безучастно, как кукла, с остановившимся взглядом. Если к нему кто-то обращался, отвечал односложно, иногда невпопад. По сути, съемками руководили оператор и Роджер. Закончив одну сцену, мы вяло принимались за следующую.
Состояние Бергманна заметили все, но каждый отреагировал по-своему. Анита демонстрировала характер. Кромвель переигрывал. Элиот бестолково суетился, электрики ползали как сонные мухи, у Уоттса никак не ладилось со светом. Только Роджер и Тедди сохраняли невозмутимость и работали так, словно ничего не происходило. Я как мог объяснил им ситуацию. Тедди был лаконичен, но искренен:
— Дело дрянь.
Под вечер из Вены пришла телеграмма:
Фридрих, дорогой, не сходи с ума. Газеты все преувеличивают. Инге с друзьями уехала на каникулы в горы. Я только что испекла пирог. Мама говорит, очень вкусный, и шлет тебе привет. Целую, обнимаю.
Бергманн показал мне телеграмму, губы кривились в улыбке, в глазах блестели слезы.
— Она потрясающая женщина, поистине потрясающая.
Но накопившееся напряжение требовало выхода, и выход был найден. Беспокойство Бергманна свернуло в русло политических событий. Во вторник и среду беспорядки продолжались. Предоставленные самим себе, рабочие разбились на отдельные группки и продолжали бастовать. А что им оставалось? Их дома, гигантские многоквартирные муравейники, которыми восхищалась вся Европа, говоря, что это новая архитектура нового, прекрасного мира, теперь назывались не иначе как «рассадники большевизма»; правительственные войска изрешетили их пулями и снарядами. Социалистические лидеры, предвидя такой исход, оборудовали склады с боеприпасами. Но те, кому удалось избежать ареста, были вынуждены скрываться. Никто не знал, где находится оружие. Рабочие с ожесточением перекапывали дворы и вскрывали фундаменты домов, но — тщетно. Дольфус пил чай с папским нунцием. Штаремберг, глядя на сорок два трупа, выставленные на всеобщее обозрение в осажденном Гетехофе, изрек:
— Это только начало.
В Берлине довольно потирали руки. Еще один противник уничтожен, а Гитлер остался чистеньким.