В ту ночь Скиппи проклял менеджера, напился сильнее обычного, растопил угольную печку, хотя был август, а когда пламя разгорелось, залез в нее рукой и выхватил горсть пылающих углей. Он показал иуде-руке, где раки зимуют. Чтобы спасти ее, врачу пришлось отрезать три пальца.
Ну, кое-кому вроде Росскама Френсис, может, и покажется тронутым, но так, как Скиппи, он никогда бы не поступил. Верно? Он смотрел на руки, соединял шрамы с воспоминаниями. Бузила Дик отнял один палец. Неровный шрам пониже мизинца… этот — от безумного приступа жажды, когда он ночью разбил кулаком витрину в Чайна-тауне, чтобы добыть бутылку вина. В драке с бродягой, который хотел поиметь Элен на Восьмой авеню, он сломал первую фалангу среднего пальца — срослась криво. Какой-то бешеный в Филадельфии хотел украсть у Френсиса шляпу и откусил ему кончик большого пальца на левой руке. Но Френсис с ними рассчитался. Каждый шрам был отмщен, и Френсис помнил этих гусей всех до единого — почти все, должно быть, уже погибли, и может, от собственной руки. Или от руки Френсиса?
Бузила Дик.
Гарольд Аллен.
Последнее имя вдруг подействовало как волшебный ключ к биографии Френсиса. Впервые в жизни он почувствовал, что двигала им не сознательная воля, а нечто иное; приоткрылась закономерность в поступках, панорама всех совершенных им насилий: сколько же людей погибли от его руки, или были изувечены, или, как с этой парой изумленных и безымянных теней, в скольких смертях его буйный нрав был повинен косвенно? Он хромал теперь и всегда будет хромать с металлической пластиной в левой ноге — потому что человек украл у него бутылку апельсиновой воды. Он догнал этого шибздика и отобрал бутылку. А шибздик ударил его топорищем и раздробил кость. И что же сделал Френсис? Бить такого мелкого было неудобно; Френсис ткнул его лицом в грязь и вырвал зубами кусок у него из затылка.
Есть вещи, которым я вовсе не хотел учиться, — такая мысль родилась у Френсиса.
А делал такое, чему и учиться не было нужды.
И я про это даже знать не желал.
Сейчас, когда Френсис глядел на свои руки, они казались ему посланцами из какого-то преступного угла его души, механиками самовольной роковой стихии в его жизни.
Он был у них в семье убийцей; насколько он знал, никто в его роду не жил так буйно. А ведь и он не искал такой жизни.
Но ты нацелился убить меня, молча сказал сидевший на задке тележки Гарольд Аллен.
— Нет, — не обернувшись, ответил Френсис. — Никого я не хотел убить. Причинить вред, поквитаться — да. Ну, разбить окно в трамвае, устроить шухер — в таком роде.
Но ты же знал, еще когда был начинающим, какой у тебя точный бросок. Гордился этим. Вот почему ты пришел в тот день на линию, вот почему все утро подбирал камни весом с бейсбольный мяч. Ты метил в меня, чтобы прослыть героем.
— Но не затем, чтоб убить.
Только выбить глаз, да?
Френсис вспомнил фигуру Гарольда Аллена в полный рост в трамвае — несомненно, мишень. Вспомнил координацию зрения с движением руки — дистанции и кистевого досыла. Всю жизнь он помнил, как повалился Гарольд Аллен, когда камень попал ему в лоб, под волосы. Френсис не слышал, но вечно воображал, какой звук произвел камень (летевший со скоростью километров сто десять в час), ударившись в череп Гарольда Аллена. Череп отозвался звуком глухим, но резким, отрывистым, решил он, как арбуз от удара бейсбольной биты.
Френсис задумался о злом самочинстве своих рук и спросил себя: а как потом Скиппи Магайер справлялся с самоубийственными наклонностями своей левой? Почему Френсису на ум то и дело приходит самоубийство? Проснешься в бурьяне под Питсбургом, окоченелый, шевельнуться не можешь от холода, снегом посыпан и затвердел как чурка, и говоришь себе: Френсис, еще одну ночь терпеть тебе не хочется и утра, такого, как нынешнее. В самый раз с моста вниз головой.
Но немного погодя встаешь, стираешь иней с уха, идешь куда-нибудь согреться, стреляешь пять центов на кофе и шагаешь еще куда-либо, только не туда, где мост.
Френсис не понимал, почему он заигрывает с самоубийством, почему уклоняется. Не понимал, почему не прыгнет, как отец Элен, когда он увидел, что ему крышка. Наверно, недосуг — все сообразить надо насчет следующего получаса. Не заглянуть Френсису за край жизни — такой уж он человек, что бежит, когда дело швах: все некогда было дух перевести, остановиться в тихом месте, чтобы умереть.
Да и бежать-то ему не так уж хотелось. Кто же мог подумать, что за обедом в День благодарения, сразу после их с Энни свадьбы, мать объявит, что и ему, и его простой бабенке надо забыть дорогу в этот дом? Через два года старая грымза смягчилась и дозволила ему навещать родных. Но зашел он только раз, и то не дальше порога, поскольку выяснилось, что дозволение не распространяется на не простую вовсе Энни, пришедшую вместе с ним.
Так что семейные связи на Колони-стрит были порваны с треском. Он выехал из квартиры, которую снимал в том же квартале, за девять домов от них, поселился на северной окраине, по соседству с родителями Энни, и не заглядывал в чертов дом, пока не умерла боевая мамаша (печальная, изломанная, упорствующая в глупостях несчастная женщина).
Отъезд.
Бегство своего рода, первое.
Снова бегство, когда убил штрейкбрехера.
Снова бегство — каждое лето, пока была возможность, — чтобы подтвердить единственный талант, который давал ему могучее ощущение свободы, позволял танцевать на земле под грохот духовых оркестров, под радостные крики и сладострастные приветствия толпы. Бегством спасался от безумия Френсис все эти годы — и не спрашивай его почему. Он любил жить с Энни и детьми, любил сестру Мэри и почти любил братьев Питера и Чика и брата-идиота Томми, и все они приходили к нему в дом, когда он стал нежеланным гостем в их доме.
Он любил или почти любил многое в Олбани.
Но вот — снова февраль.
И скоро уже снова сойдет снег.
И трава опять зазеленела.
И танцевальная музыка снова звучит в голове у Френсиса.
И снова его подмывает бежать.
И он бежит.
Из небольшого дома за церковью Святого сердца вышел человек и поманил Росскама, а тот осадил лошадь и слез, сторговать у человека старье. Френсис, сидя на тележке, смотрел, как из 20-й школы выходят дети и пересекают улицу. Женщина, видимо их учительница, вышла на перекресток с поднятой рукой, чтобы увеличить тормозящую силу красного светофора, хотя транспорта поблизости не было, кроме телеги Росскама, а она уже и так стояла. Дети, закончив мирские занятия, муравьиной цепочкой перешли на противоположную сторону под опеку двух черных скользящих фигур — монахинь, которые вложат в молодые податливые умы святую Господню истину: блаженны кроткие. Френсис вспомнил Билли и Пегги детьми, которых так же передавали из старой школы в эту самую церковь для наставления о путях Господних — словно кто-то в них мог разобраться.