И так получилось, что главная книга, не дававшаяся автору при жизни, украденная смертью, была, оказывается, дописана любовью — и осталось только вернуть ее тому, для кого она писалась. Читателем ее может стать каждый (недвусмысленное указание на этот счет есть в дневниках).
Почему дневники, а не романы? Не выставка картин?
Потому что главное — здесь, здесь санкция, все остальное потом — и на фоне главного оно представляется второстепенным. Как составитель книги, я убежден, что это чтение — находка для будущих историков, праздник для парадоксалистов и аналитиков всех мастей, и хорошая встряска для всякого нормального и вдумчивого читателя.
Вообще, все обстоит несколько сложнее.
Будучи разнообразно одарен, образован, наделен амбициями и задатками достичь положения не ниже тогдашнего кумира Энди Уорхола (а может, и вообще, Нерона в смушковой шапке на Мавзолее), Сергей в разные периоды испытывал тяжелые сомнения в собственных способностях и разочарование в достигнутом. Действительно, его живопись походила на раскрашенную скульптуру или обездвиженный театр; на полях одного из его дневников вписана реплика жены: «Меня не интересует театр жизни, меня интересует написанная пьеса»; друзья-писатели не принимали его за «своего», романы его не получили признания в «перестройку» и печатались в отрывках малотиражными элитарными журналами; интеллектуальные построения не сложились в систему или доктрину и заполняли страницы дневников на правах разрозненных эссе; журналисты летели на него, как мухи, но уже вскоре от журналистики его воротило; реально существовавший миф южнорусской «киевской школы» и почти эзотерического учения Ёмасалы («наш миф», как гордо говорили его адепты), придясь не ко времени и месту, к началу 90-х рассосался, как настроение (словечко из культурологии Шерстюка), а деньги на жизнь приходилось теперь зарабатывать за океаном, приспосабливаясь к уровню запросов и эстетическим критериям заказчиков и покупателей. Было отчего впадать в отчаяние. Не говоря о том, что рухнула советская империя, чему он по неразумию своему не противился, не сразу разобравшись в собственных классовых интересах (привилегированной советской фронды) и идейных пристрастиях, предпочтениях, вкусах.
Единственное его счастье состояло в том, что в 85 году, считая себя к этому моменту в очередной раз полным неудачником, он повстречал женщину, с которой ему захотелось умереть, проживя с ней перед тем долгую и счастливую жизнь. С той поры дезориентация и отклонение инстинктов (и в первую очередь — жизненного инстинкта), через которые он прошел, все более утрачивали над ним свою власть. Природа его все более осветлялась, переходя от смертолюбия к жизнеутверждению. Со своим прошлым он научился жить, как с хорошо изученными за долгие годы минными полями, постепенно их разминируя. С разливанным морем агрессии в его картинах начинает спорить тема прелести жизни — покоя, флоры, радостей консьюмеризма (серия и выставка «Все это я ел»). Его перестает терзать бешенное честолюбие (зачем власть тому, кто любит и любим?!), своим демонам он указывает их место (к этому времени он уже давно верующий церковный человек). Вся его жизнь была вереницей блужданий и странствий в поисках Золотой книги (на его жаргоне; я бы сказал — «плана Рая»), и никогда он не был еще так близок к тому, чтоб подержать ее в руках (и надо полагать, что в снах, где это только и возможно, это иногда ему удавалось).
Но так получилось, что и эта женщина оставила его после 12 лет совместной жизни по любви. Вольно или невольно, сознательно или бессознательно — здесь совершенно не место гадать об этом и предлагать однозначную версию. Но сам выбор способа — самосожжение (женщины и актрисы!) — говорит о том, что в этом поступке присутствовал момент очистительной жертвы (не дара, но мены и выкупа). Последние дневниковые записи Сергея о жизни без Елены Прекрасной — их тяжело, но надо читать. Потому что это последняя в XX веке трагическая история любви (забытый жанр — казалось, что такого уже не может быть в обмельчавшем современном мире). Он умер ровно через 9 месяцев после ее ухода, день в день, — выносив свой земной срок, как ребенка от нее, соединившего их теперь уже бесповоротно не рождением, а смертью. 39 лет и 47, 23 августа и 23 мая, — август и май всегда были его критическими месяцами.
Смерть придает особую гулкость прожитой жизни, как звуку струны пустой деревянный резонатор. Сейчас уже невозможно отделаться от впечатления, что поставил эту пьесу Рок, — так эту имперсональную силу звали древние. Сквозь дымовую завесу собственного эстетизма Сергей Шерстюк еще в минувшую эпоху догадался, что существует закон, по которому люди покидают сцену вместе со своим временем. Как люди чести, в наступившие времена бесчестия, генерал, актриса и художник не пожелали пережить надолго ту страну, которую полагали своей и последние остатки которой стремительно растворялись в мутной и едкой среде 90-х. В посткоммунистической России они не признали того отечества, в котором им хотелось бы жить. Все трое похоронены на воинском Троекуровском кладбище в Москве. Служили панихиду по ним и отпевали — в порядке убывания — в Большой Вознесенской церкви у Никитских ворот, где венчался некогда Пушкин.
Одна из последних записей в дневнике художника такая:
«P.S. 26 октября 1997 года, 2.25 ночи.
Пролистал сейчас дневник и поразился тому, что в нем так мало о Леночке, любимой и единственной, умершей два месяца и три дня назад. Иногда она читала мой дневник и говорила: „Разве это дневник? А где же мы с тобой? Ведь кроме нас с тобой тебя ничего не интересует. А — ты, наверное, пишешь не для себя, а для других“.
Вообще-то, я собирался вдруг сесть и написать для нее пьесу, все придумывал и, сколько хорошего ни придумал, не придумал главного — о чем? Теперь я точно знаю, что пьесу для Леночки не напишу, хотя знаю — о чем, — но, и вот тут-то я замолчу, потому что, как сказала одна девочка, „счастье не знает, что оно счастье, а вот горе знает, что оно горе“. Я хотел бы, чтобы Леночка сидела рядом, а я писал свою галиматью. Отныне это невозможно».
ДРЕЙФ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
Тема «Литсобытие-96» подразумевает либо обнаружение литературного шедевра в истекшем году, либо свидетельство в пользу откуда-то налетевшего ветерка, как-то: выход на авансцену нового художественного направления, генерации или хотя бы писательской стаи, появление перспективного периодического издания нового типа — или разветвленного издательского дела, имеющего непосредственное отношение к современной литературе и пытающегося строить отношения с ней, ее авторами и потенциальными читателями на несколько видоизмененных основаниях. Ничего из этого не наблюдается — дрейф продолжается, заседание тоже.
Дрейф, однако, также форма жизни, и событий меньшего калибра пруд пруди. Особенно интересно наблюдать за теми, что разыгрываются в области долитературной, в сфере ценностей, самочувствием которых и определяются условия порождения литературных высказываний. Отчего страдают писатели? А писатели страдают, страдают все и страдают всегда, таков их «modus vivendi» — иначе бы они с успехом занялись чем-то другим. Чтобы вести и поддерживать образ жизни, достойный себя, они должны убедить остальную часть общества в сверхценности своего труда. Ничего, кроме слова и голоса, у них для этого нет (причем зависимость слова и голоса обратно пропорциональна), — иначе бы они отобрали у общества причитающееся себе другим способом. Большая часть из них и поныне, уже почти десять лет, страдает от крушения системы привилегий. Однако слово с распадом СССР перестало служить всеобщим эквивалентом, и литературный горлохват вымирает ныне как вид. Роль эквивалента вернулась к гораздо более простому и для того предназначенному человеческому изобретению — к деньгам. Другая, более благородная часть страдает по залежам свободного времени, которыми располагала Империя, — сами того не подозревая, все мы были невероятно, чудовищно, незаслуженно богатыми людьми (вне зависимости от социального статуса), — и теперь эта часть платит «стрекозиный» долг, как всякий ВТОРОГОДНИК (если кто помнит, что это такое). И наконец, последняя часть, начавшая печататься в конце «перестройки», платит по унаследованным векселям, как бы расплачиваясь за сверхгонорары Алексея Толстого и иже с ним, — но кто-то же должен за это заплатить? — и жаловаться негоже.