— Это односторонняя связь.
В их глазах мелькнул остров в минуты заходящего солнца, когда плоские полосы света этажей башен и небоскребов смешиваются с его огнем, и над городом встает зловещее зарево исполинского праздника. После этой вспышки Грабор решил быть осторожнее, он действительно пошел гулять по соседним реальностям. Он сел на каменную тумбу и закрыл глаза.
— Что с тобой? Может быть, пойдем домой?
— Лизонька, у меня в голове запел хор имени Пятницкого.
Остров напротив горбился в матовом свечении. И Грабор вдруг подумал о его беззащитности перед их взглядами. Мы всегда можем прийти на этот пирс и смотреть на него глазами подвыпивших победителей, бахвалиться, голосить. Это как гигантский ручной зверь, священная гора, которая всегда доступна нашим капризам. Мы можем смотреть на нее и пить пиво, даже не задумываясь о том, что за всем этим стоит. Мы вольны видеть во всем свой собственный смысл, по своему усмотрению не знать названий небоскребов, парков, площадей. Мы можем играться с ним: навещать или не навещать. Вторгнуться, когда заблагорассудится, помчаться…
— Главное делать это врасплох. Это основной момент в любых отношениях. Ты ведь, Лизонька, тоже так поступаешь. Взяла — приперлась. Кто тебя звал?
Он вспомнил голод пришельца, с животной дрожью озирающегося по сторонам в большом городе, пугающегося идущих навстречу безмолвными рядами мутантов в шляпах, тюрбанах, ермолках, в черных женских чулках на голове. Вспомнил первый вскрик рябого, словно бритого шилом, турка-зеленщика, пронзившего это безмолвие как бычий пузырь. И теперь можно войти в звукоряды цоканья копыт, воя полицейских сирен и автомобильных сигналов, в гром барабанов, сладкого анархического хохота, сдержанного разговора. Ископаемые раковины и овощи на прилавках обозначали себя иероглифами, шевелящимися пауками. В ресторанах люди пили воду вместо вина. Любая пища казалась слишком дорога и любая женщина была желанна. Сверкающие, бесконечные, идеально плоские стены зданий не позволяли задрать голову, чтобы увидеть небо. Лепные сирены, ундины и тефнуты прятались под фасадами домов, вываливая омертвевшие языки. Подскальзываясь на извести испражнений, наступая на руки спящих в ночных парках бичуг, танцуя с метлою в руках в Китайском городе и мексиканцами среди мусорных баков, мы получаем неслыханный опыт освобождения. Ведь нас интересуют только собственные, полностью отработанные трагедии. Теперь можно войти куда угодно, в любую дверь, — стоит только кивнуть швейцару. Теперь можно встать на колени перед знатной дамой посередине Пятой авеню — и тебя поймут. Пройти мимо замерзающего пьяного человека, подняться по лестницам американских лувров, чтобы увидеть на холстах желтые цветы и чучела эскимосов в стеклянных шкафах: чем не обретение легкости? Обнаглеть до такого состояния, пока тело не начнет светиться, и потом ввалиться в рыбную лавку, вдохнуть в себя ее скользкий воздух и раствориться как соленый дымок.
— Главное чувствовать себя на своем месте, — сказал Граб.
ФРАГМЕНТ 72
Он завернулся в свои старые спальные мешки, подаренные ему когда-то какой-то синагогой, прижался к Лизоньке, радуясь обыкновенному теплу и крыше над головой. Над Манхеттеном вставало солнце. Ровная, размытая полоска красного света медленно просачивалась сквозь изрезанный архитектурный горизонт, горящие электричеством шпили башен блекли, над «Мидлтауном» клубилось два неподвижных дыма, сравнимых по высоте со многими зданиями. Казалось, что только что были раздвинуты кулисы, из оркестровой ямы слышится подготовительный гул. Вода приобрела иссиня-черный оттенок и набегала на берег маленькими торопливыми ступеньками. Солнце продвигалось к своей цели соразмерно со вдохом и выдохом наблюдателя. Возможно, оно уже выбралось наружу где-нибудь справа по борту и сейчас путалось в перекладинах и канатах Бруклинского моста. Никто никогда не знает, откуда должно появиться светило, — просто в какой-то момент становится ясно, что на дворе уже белый день и Манхеттен освещен, приняв на себя свет с востока. Он выходит из тьмы, как военный корабль. Он подставляет свои геометрические бока бьющему на него в упор свету, и его кубатура становится еще четче от распределения теней по вертикальным граням. Высота небоскребов определяется морфологией почв, и город отражается каждым своим строением под землей; главенствующие башни берут на себя граниты, которые подходят ближе к поверхности и повторяются в глубине такими же правильными четырехугольными обелисками; здания попроще отображают намывные почвы. И эта симметрия миров напоминает жутковатую сказку о городе, который исчез, оставив навсегда свое отражение на глади какого-то доисторического озера.
У них из-под венца нужно ехать к невесте, а у нас к жениху, и вот возник такой вопрос: наши не хотят, чтобы к нам ехали, а ихние не хотят, чтобы к ним, то есть родители Андрея. Но Андрей все же уломал своих родителей Романа Дмитриевича и Марию Васильевну. Гостей было очень много и с его стороны, и с моей стороны. Отгуляли у них, а потом к нам приехали. Мы жили в разных деревнях, целую неделю гуляли, и все обошлось хорошо.
Но было и плохо. Старшей сестры муж не любил моего Андрея, даже и на свадьбу не пошел гулять, и так он его не любил долго, и Роман Дмитриевич не любил меня, все время придирался ко мне, но я все умела делать. В семье я у них была девятая, вот, видно, не ко двору.
Пожили мы с ним немного. Это было на Масленицу, мы поехали в нашу деревню к моим родителям и были там четыре дня, приехали домой в понедельник, он назывался Чистый понедельник. Приехали домой, родителей не было, была сестра Андрея, Марфа. Я спросила, поили коров или нет. Я пошла, налила воды из колодца, напоила коров, дала сена, прибрала квартиру, вскипятила самовар, ждали Романа и Марию, родителей Андрея. Андрей ушел туда, где родители в гостях.
Я все приготовила для гостей, они пришли, я уже накрыла стол, пришли гости и вместе с ними пришел Андрей, был брат свекра с женой и старшая сестра Андрея Ольга Романовна с мужем Егором Максимовичем. Они угостились и ушли, остался один Василь Дмитриевич. Свекор и говорит: «Сегодня Чистый понедельник, а вы, сынок, гуляете у тещи, нужно баню истопить, помыться в бане, наступает Великий пост, а ты взял такого гада, она и баню не истопит». Но я говорю: «Папаша, помилуйте, не истоплю, я же дома все делала, но говорю, что лошадь запрягать не умею». И вот он сорвался на меня: «Вот видишь, какую ты взял, она и лошадь запрячь не умеет», а у Андрея была в руках гармошка, он как даст об пол и разбил свою новенькую гармошку на щепки, ну и началась потасовка. Роман и Василий вдвоем за гармошку били его, все на нем порвали, когда били, а у нас был дед Никон, шел, не знаю откуда, и зашел к Роману, лежал на печке, соскочил с печки, схватил меня за руку и говорит: «Анютка, пойдем отсюда, и тебя убьют», а Андрея колотили.
Я только вышла в коридор, и мне по шее отвесил так отец Андрея раз да второй, потемнело в глазах. Я была в одних чулках и убежала в овчарник раздетая. Не знаю, сколько я там пробыла, очнулась: холодно, ноги замерзли, и боюсь пойти домой. Я побежала на улицу к соседям, а Роман схватил жердь и как бросит ее. Я склонила голову, пролетела мимо, выбила половину ворот, так бы и мозг из головы вон вылетел. Меня подхватил сосед, к себе привел и сказал, что он запряжет коня и отвезет меня к моим, но я не согласилась, мне Андрея жаль, они его избили, как собаку.