— Послушай, мы ведь с тобой старые марксисты…
Узкое лицо госсекретаря окаменело. Круглые черные глаза-буравчики, не мигая, впились в собеседника. Взгляд стал злым и холодным. «Не пялься, не пялься. Не страшно. Подумаешь — оскорбился. Тоже мне, гегельянец. Гигант либеральной мысли. Ленинские-то конспекты небось до сих пор сложены стопочкой на даче, на антресолях. А там все — аккуратненько, красивенько, подчеркнуто красным фломастером, с пометками «NB!» на полях. Чтоб уж совсем по-ленински. Как у Ильича». Госскретарь между тем справился с приступом внезапной злости. Тонкие губы сложились в улыбку, недобрую, но он, кажется, не умел улыбаться иначе.
— Все мы родом… из классиков.
— Вот и я про то же. Про то, вернее, что базис определяет надстройку — и с этим никакие либеральные учения ничего не могут поделать.
— Ну, это вопрос дискуссионный.
— А мы возьмем — и, наплевав на все дискуссии, примем за данность.
— И что же?
— Сойдемся на том, что, рано или поздно, — все придет к этому знаменателю, и люди, вовремя позаботившиеся о надежном базисе, спокойно сформируют адекватную стабильную надстройку. Без всякого шума и ненужных потрясений.
— И кто же эти люди?
— Об этом самое время подумать сейчас, пока не сошла волна. И есть возможность оказать реальную помощь в формировании будущего базиса.
— Ну, этим — собственно — мы занимаемся…
— Я знаю. Потому и просил приехать сегодня…
Разговор наконец вынырнул из опасной, скользкой колеи и свернул на накатанную, хорошо известную дорогу. Госсекретарь с явным облегчением оседлал любимого конька. За глаза его называли «серым кардиналом» нынешней властной команды, и он нисколько не обиделся бы — назови кто в глаза. Потому что был абсолютно уверен в том, что так и есть. Патриарх — по его мнению — был искушен, многоопытен, умен, но изрядно отставал в части современных политических технологий, потому — годился как исполнитель отдельных, пусть и тонких, манипуляций в сложной паутине политической интриги, целостный рисунок которой прямо сейчас, в эти минуты, складывался в голове Государственного секретаря России. Это, безусловно, было так. Впрочем, существовало еще и нечто, о чем Госсекретарь даже не догадывался, но хорошо знал и искусно вплетал в паутину его интриги Патриарх.
2007 ГОД. ГАВАНА
Итак, он знает толк в дайкири. И — много еще в чем. Но об этом — впереди. Сегодня дайкири было актуально, как никогда, потому что мы встречались в «El Floridita». Крошечный бар, затерянный в узких улочках колониального города. Впрочем, «затерянный» — здесь всего лишь метафора, безусловно. Авторская, и не слишком удачная применительно к «El Floridita». Крохотный бар — правда. Народная тропа, однако ж, не позволяет затеряться. Потому как памятники нерукотворные у каждого свои, по мере жизненных предпочтений. У него, Эрнеста Хемингуэя, — маленькие, тесные бары, рассеянные теперь по всему миру. Там всегда полумрак, и воздух пропитан кислым сигарным дымом, и темное дерево барных стоек не спасают уже никакие усердия пожилых барменов, сколько ни трут они полированную поверхность мокрыми тряпками.
Темные круги — отпечатки тысяч влажных стаканов — проступают на лоснящейся поверхности, отполированной тысячами локтей. И мелкие щербины, и глубокие царапины кое-где как следы от шрапнели на лафите старой пушки. На войне как на войне. В баре — как в баре. В парижском Ritz и где-то в Мадриде наверняка. Но более всего здесь — в Гаване. Не верьте, когда вам станут рассказывать про «бар Хемингуэя в Гаване», смело посылайте горе-знатоков к черту. Он жил в Гаване, он пил в Гаване, и, разумеется, он не мог ограничиться одним баром. Не тот город — старая Гавана. Не тому пороку — или искусству? — предавался старик, чтобы тупо напиваться в одном-единственном баре. Здесь были тонкости.
В «El Floridita», к примеру, — исключительно дайкири, двойной дайкири, если быть точным. Потом — «la Badeguita», и там уже совсем другая история. Потому что там был мохито. И снова — тонкости. Не тот нарядный гербарий в аквариуме узкого бокала, что подают теперь во всем мире, полагая, что подают мохито. В его мохито, кроме сахара, лайма, мяты, воды, дробленого льда и, разумеется, светлого рома (упаси вас боже от Gavana Club, ибо Gavana Club — узнаваемая игрушка для туристов, забава на экспорт, наподобие сигар Kohiba. Правильный мохито требует исключительно «Caney». На самом деле «Caney» — это всего лишь многократно воспетый Хемингуэем «Baсardi», но бренд «Baсardi» каким-то образом умыкнули американцы, и то, что пил Хэм на Кубе, называется теперь «Caney». Впрочем, это отнюдь не секрет мохито, а, скорее, — его залог)…так вот, помимо всего означенного, в его мохито всегда присутствовали несколько капель горькой настойки аngostura. Всего несколько капель. Но эти несколько капель решают все.
Потом, ближе к ночи, зыбкий лифт, ржаво поскрипывая, доставлял его на крышу, и там, на террасе открытого ресторана, окутанной горячим дыханием окрестных крыш, остывающих в короткой ночной прохладе, он завершал день, отдавая предпочтение Dry Martini… Впрочем, все это, безусловно, предмет для другой, отдельной истории. Эта — началась в «El Floridita», теплым январским полднем января 2007 года.
Яркое солнце в небесах и прохладный свежий ветер Атлантики дарили этой зимней Гаване редкую в здешних местах благодать солнечной свежей прохлады. Яркой и радостной. В «El Floridita», впрочем, обязательный полумрак. И — шумная, зыбкая, осязаемая теснота. У стойки — разумеется, старой, деревянной, темной, отполированной тысячами локтей, — о которых, собственно, выше — туристы под объективы фотокамер прилаживаются к бронзовому бородатому изваянию, которое предприимчивые хозяева ловко примостили в углу, утверждая, что именно там и было его постоянное место. И бронзовую книжицу зачем-то аккуратно выложили подле, на темной — видавшей всякое, кроме, пожалуй, книг — стойке.
Стоило бы, возможно, увековечить в бронзе хрупкий бокал маргариты. Но что сделано — то сделано, как известно. Бронзовый Хэм обосновался навек в углу у стойки, густо облепленной туристами. Напротив — прямо у входа крохотный оркестрик пожилых усталых мачо бесконечно лабает что-то свое, ритмичное и мелодичное одновременно. Внимание туристов разрывается между бронзовым Хэмом, пожилыми музыкантами, грузным седым барменом и обязательным здешним дайкири. Туристы спешат — фото с классиком, фото с барменом. Жизнерадостно дрыгнуться под ритмичные гитарные переборы, проглотить дайкири, едва не задохнуться, потому что в бокале на две трети — сплошной дробленый лед, и разомлевшая в тепле глотка немедленно отзывается испуганным лихорадочным спазмом. Сглотнуть, перетерпеть. Бежать дальше.
Бармен — грузный, неулыбчивый белый старик. Потомок колонизаторов, чудом избежавший сочных индейских, креольских и африканских примесей в своей голубой испанской крови. Короткий седой бобрик, надменные очки в тонкой золотой оправе. Туристам — туристово, чего бы ни требовал бизнес и искрометное карибское гостеприимство. И дайкири — соответственно. Безусловно правильный дайкири, до меньшего он не опустится даже в самом страшном сне. Но не более. Другое дело — те, кто за столиками в крохотном зале в дальнем — от стойки — углу. Там — ценители и знатоки. Возможно — Хемингуэя, но по большей части — дайкири. К ним, временами, когда вдруг схлынет поток торопливых туристов, он уходит, оставляя свой пост у стойки, пропустить стаканчик-другой, переброситься парой фраз о чем-то, неспешном и, вероятно, совсем не важном. А возможно — напротив — чрезвычайно важном, о чем только и можно узнать именно так, походя, невзначай. В полумраке старого бара, затерянного в узких улочках колониальной Гаваны. Мне повезло. Я — там, за маленьким красным столиком. Время течет незаметно. Час, два, три? Вероятно.