– И думать не моги, – ужасался Клим, – чтоб он
тебя увидал рядом поутру. Это для жены аль желанной сударушки; ты же хоть девка
ладная да пригожая, а все же оторва последняя, прости господи! Ну за что
прикончила того бедолагу? Убыло б от тебя разве, коли он бы попользовался? Зато
жила бы сейчас – как сыр в масле каталась! Ну что ж, теперь сиди, где посажена,
стой, где поставлена, лежи, где положена!
Еще Клим все время твердил, что днем надо держаться с
барином скромно, даже диковато. Не глазеть на него, не хихихать, как с ровней!
И вечером не соваться к нему до тех пор, как знака не подаст. Нельзя!
Марьяшка и не рвалась. Она не только от Клима, но даже от
себя самой таила, что сердечко ее ежевечерне трепещет: позовет? не позовет? Он
звал всегда и во тьме ночной владел Марьяшкой с неиссякаемым пылом, однако ни
слова при том не слетало с его распаленных уст. Молчала, конечно, и она, и
только тяжелое, прерывистое дыхание сопровождало это неутомимое любодейство.
На ощупь она знала каждый изгиб его стройного тела (ему
нравилось, когда она набиралась храбрости и ласкала его), однако днем глаза его
всегда были как лед, и губы на замке, а голос как ветер за окном. Марьяшке
никакого труда не составляло робеть и дичиться, забиваться в уголок возка… и с
нетерпением ждать, когда настанет новая ночь.
Итак, Клим отбыл восвояси, пожелав милостивому барину
(одарившему кучера увесистым кошельком) божьего покровительства. Того же он
чаял для Марьяшки, по-прежнему сокрушаясь тем, что та так и не приноровилась
чистить господскую обувь. Слава богу, хоть штопку да шитье вспомнила!
Теперь они путешествовали в дилижансе. Это ведь была уже чужеземщина,
а по ней в возках не ездят. Сидели в длинной объемистой карете на лавках,
прибитых вдоль стен, да не одни – в компании с другими путешественниками. Багаж
барский увязан был на крыше, кроме малого саквояжика; Марьяшка держала в руках
узелочек со своей чистой рубахою да чистым платочком.
Шуба тоже лежала в багаже: в чужеземщине такой одежды не
носили. Барин справил Марьяшке толстенный клетчатый платок, в которых здесь
ходили все женщины. И она сидела, завернувшись в него с головой: платок был
огромный и назывался пледом.
Это слово Марьяшка усвоила – как и многие другие. Сам барин
языка по-русски больше не ломал – учил Марьяшку своей иноземной речи: ведь ей
теперь предстояло навечно привыкать к чужому. И не мог скрыть удивления, сколь
легко она запоминала новые слова! Труднее было выговорить их так, чтобы барина
не перекашивало от смеха, но Марьяшка и это одолела. Словом, через неделю,
когда они миновали без задержек Пруссию, она преизрядно понимала и говорила на
его языке и знала, что называть барина следует mylord – милорд. Однако в
стране, именуемой Францией, он изъяснялся только по-французски и настрого
запретил Марьяшке звук молвить по-английски. Впрочем, несколько простейших
нужных слов она изучила и на этом новом языке – с прежней легкостью. Смысл
почти всего, что она слышала, оказался ей понятен, и барин снова был изумлен.
Однако новые успехи ее не радовали: два слова, кои милорд всегда говорил ей
только по-английски, давно не звучали, и с утра до вечера она мечтала услышать
их вновь. Эти слова были – come here. Иди сюда…
Но… но ждала она попусту. На постоялых дворах слуги жили
отдельно от господ, в плохоньких, тесных помещениях. Прислуживали господам
лакеи, комнаты для постояльцев были на двоих, на троих. Некуда барину было ее
позвать ночью, и Марьяшка вся извелась, видя день ото дня лишь суровость и
холод в его лице. Ночи словно бы вообще исчезли! Она лелеяла воспоминания,
однако с каждой одинокой ночью, проведенной в компании каких-нибудь грубых
немок или брезгливых француженок, воспоминания тускнели, а надежды меркли.
Прав, прав был Клим, говоря, что надо знать свое место! Как
она вообще осмелилась об сем помыслить, чего-то ждать от барина, в чем-то его
мысленно упрекать?
Марьяшка только тогда ожила, когда суровый капитан, нипочем
не желавший брать ее на корабль, все же смягчился и пустил на свое утлое
суденышко. Не устояв перед щедрою оплатою, он даже предоставил «рабовладельцу»
отдельную каюту: более похожую на чулан, но все же отдельную. Все задрожало в
Марьяшкиной душе: что в плавании они будут находиться день, и, хоть барин
никогда не говорил ей: «Cоme here!» днем, все-таки мало ли что может быть!
Каютка показалась ей уютною. Правда, кровать была похожа
очертаниями на гроб… через миг выяснилось, что показалось не напрасно.
– Вот здесь, – объявил капитан, – лежала
прекрасная француженка, которую год назад я тайком перевозил к английским
берегам. Ее спасла «Лига Красного цветка» – но, увы, лишь для того, чтобы дама
умерла свободною! Сердце маркизы Кольбер не выдержало радости, оно было надорвано
испытаниями…
– Маркизы Кольбер? – воскликнул милорд
изумленно. – Так она умерла!
– Вы знали ее? – насторожился капитан. – Каким же
образом?
– Oчень простым, – печально ответил милорд. –
Никто другой – я привез маркизу из Парижа в Кале и поручил ее заботам
следующего связного. Да… она была слишком напугана, слишком измучена, у нее не
оставалось сил жить.
– Ваша правда, – кивнул капитан. – Однако же
неужто вы, сударь, принадлежали к лиге?
– Клянусь, – усмехнулся милорд. – Клянусь вам в
этом, как перед богом! И, быть может, теперь вы поймете мою снисходительность к
варварским русским обычаям? Видите ли, я просто пресытился этими liberte,
egalite еt fraternitе!
[10]
Капитан расхохотался.
– Черт побери! Вам следовало сказать об этом сразу, дорогой
сэр, тогда бы мы не потеряли столько времени и не задержались с отплытием. А
надобно вам сказать, что меня очень смущает ветер. Он из тех, что могут мгновенно
перемениться, и тогда плавание наше не будет столь приятным, как хотелось бы.
Да и туман, висящий над морем, мне не нравится. Простите, сэр, мне смертельно
хочется расспросить вас о делах лиги, но сейчас мое место на капитанском
мостике. Не хотите ли пойти со мной? Потом, когда дела будут исполнены, я угощу
вас настоящим английским портером. Вы небось наскучались по нему?
– Почту за честь и удовольствие! – весело ответил
милорд и вышел вслед за капитаном в низенькую дверь, даже не взглянув на Марьяшку.
Она отошла в уголок, прислонилась к дощатой стеночке, потом
села, где стояла. Сердце так болело, что Марьяшка прижала руки к груди. Ком
подступил к горлу. Она давилась, давилась им, кашляя и всхлипывая, потом вдруг
ощутила, что лицо ее мокро…