…Папа и Маша. Все темнее за окном, уже не видно птиц, которых можно было рассматривать, и время от этого текло незаметно. «Когда же мама вернется?» — «Иди, мышонок, спать. Мама вернется скоро. Она просто на работе задержалась, у нее очень важные дела. Ты заснешь, а утром проснешься — и мама будет дома». Она заснула, проснулась утром, протопала с полузакрытыми глазами в родительскую спальню — там никого не было. «Проснулся, мой дружок», — услышала из-за спины, обернулась. «А где же мама?» — «Мама скоро придет. Давай-ка в школу собираться». — «А где же мама?» — «Мама скоро придет». — «А почему у тебя такие глаза?» — «Нормальные у меня глаза, что ты в самом деле. Собирайся, а то опоздаем».
…Мама и Маша. Большая чашка остывшего чая на столе, надкусанный пирожок с повидлом — как нежно-малиновая улыбка на сдобном и пухлом лице, только уголки губ почему-то смотрят вниз. «Мама, ты плачешь?» — «Послушай, дочка. Послушай, Машенька. Знаешь, такое бывает, когда взрослые люди больше не могут жить вместе. Не потому, что не хотят, а потому, что просто больше не могут». — «Как это?» — «Есть такое чувство — любовь. Это очень сильное чувство, сильнее всех других чувств на свете, если оно настоящее. Когда люди любят друг друга по-настоящему, они хотят быть вместе. Они не могут не быть вместе…» — «Мама, о чем ты? О чем ты говоришь?» — «Я люблю одного человека, Маша». — «Папу?..» — «Папу… Папу тоже люблю, но не так. Я по-настоящему люблю другого человека. Одного хорошего, очень хорошего человека, понимаешь, мышонок…» — «Я не мышонок! Прекрати называть меня мышонком, я человек!» Большая чашка остывшего чая на полу, коричневая лужица быстро разрастается в озеро, омывая белые в красный горошек островки-осколки.
…Папа и Маша. «Я останусь с тобой. Я не хочу жить с ними. С ней и с этим…» — «Прошу тебя, мышонок. Ей сейчас очень тяжело. Ей будет слишком тяжело без тебя. Ты ведь знаешь, она у нас слабая. А мы с тобой должны быть сильными». — «А ты?» — «Я справлюсь». — «А я? Как же я, папа?» — «И ты тоже. Ты маленький и сильный мышонок…» — «Прекрати! Прекрати называть меня мышонком!..»
…Маша. Одна. Тикают часы на стене. Вокруг — какие-то заморские птицы на шелковых обоях. Она внимательно рассматривает птиц. Не скрипнув, приоткрывается дверь. Глаза — чужие, незнакомая улыбка. «Ну что, Машенька, пойдем в парк? Покатаешься на каруселях, на колесе обозрения…» — «Мне, между прочим, одиннадцать лет. На кой черт мне ваше колесо обозрения, я же не маленькая!» — «Может, тогда в кино сходим все вместе?» — «Не хочу в кино». — «А куда ты хочешь?» — «Никуда не хочу, чего вы ко мне привязались?»
…Мама. В нежно-голубом платье, с блестящей заколкой, из последних сил сдерживающей буйство густых темно-каштановых волос. Со счастливой улыбкой на лице и огромным букетом темно-бордовых роз. Фотография, всего лишь фотография — может, и не было ничего этого? Только розы — вот же они, за спиной, стоят на столе в огромной хрустальной вазе… Только не оборачиваться и не видеть.
…Мама. Выронила из рук телефонную трубку: «Маша, Машенька…» — «Что случилось? Что случилось, ну что ты молчишь, как дура какая?!» — «Маша, Машенька…» Папа — в последний раз. Цветы… Нет, лучше не вспоминать.
…Мама и Маша. «Эх, Машка. Ну сколько можно, когда же ты привыкнешь, ведь три года уже прошло. Ты ведь совсем взрослая стала, должна уже кое-что понимать». — «Отстань, мам». Голос из-за спины: «Ну и о чем вы здесь секретничаете, дорогие мои женщины?» Мама, ласково улыбнувшись: «Сережа…» — «Ты уже сказала?» — «Да перестань, в другой раз». — «Что — в другой раз? Что ты должна была мне сказать? Говори сейчас!» — «Маша…» — «Мама!» — «Да что ты, Вера. Ну что здесь скрывать — она ведь все равно узнает. Еще несколько недель, и не скроешь уже…» Довольная улыбка на лице. «У тебя, Машка, скоро будет братик. Или сестричка». Розовый румянец на щеках — мама счастливая… «Придурки! Не может быть у меня больше никакого братика и никакой сестрички, у меня папа умер почти три года назад. Придурки, придурки вы все!» Слезы, слезы, нескончаемая ночь.
…Мама — в больнице, на сохранении. Вдвоем — в одной тюремной камере. Убежать бы поскорее, и черт с ним со всем, только бы не видеть его. Суббота. Тупая боль внизу живота — на уроке физики. Боль тягучая и непроходящая. Капли холодного пота на лбу. «Что с тобой, Сорокина?» Ох уж эти критические дни, почему она не родилась на свет мальчишкой? «Кажется, у меня температура. Я пойду домой, можно?» — «Иди, Сорокина, иди!» Открыла дверь ключами, увидела сразу на пороге женские туфли, подумала — мама, да только ведь у мамы не было таких туфель. Какие-то звуки в родительской спальне. Распахнула дверь… Сволочь, подонок, гадина. Убью, все равно убью. Швырнула с полки тяжелый бронзовый бюст Омара Хайяма. Хотела в голову, попала в окно. Разбилось стекло — вдребезги. Набросилась — как кошка. Кусалась, царапалась, кричала. Таблетки — крошечные, круглые. Двадцать шесть, двадцать семь… Вдруг — папа. «Ей будет слишком тяжело без тебя. Ты ведь знаешь, она у нас слабая. А мы с тобой должны быть сильными». Должны быть сильными… «Скорая помощь», больничная палата.
…Мама. Грустные глаза. Оконное стекло — целое, как будто и не было ничего, только куда же исчез этот бронзовый бюст? Да ладно, до него ли теперь, когда такое… «Ну не грусти ты так, мам. Ну, подумаешь, выкидыш. Успеешь еще, родишь, какие твои годы…» — «Эх, Машка. Почему ты такая жестокая…» — «Ну вот, я, оказывается, во всем виновата. Конечно, кто же еще… Господи, скорее бы мне вырасти совсем!» — «Совсем — это как?» — «А так. Вырасти, чтобы уехать от вас. Подальше отсюда, куда-нибудь совсем далеко, чтобы даже и на улице случайно…» — «Да куда же?» — «Не знаю. В Германию, например. Буду учить теперь немецкий, выучу и уеду в Германию». — «Глупая ты какая. Маленькая еще совсем и глупая, Машка».
…Маша. На уроке химии. В облаках — с одного облака на другое. Выше, выше. «Вон, смотри, дочка, — наш дом, видишь?» «Сорокина! Сорокина! Да что же это, в конце концов! Повтори, что я сейчас сказала!» — «Понятия не имею…» — «Выйди из класса. Сейчас же выйди из класса и возвращайся только с разрешением директора!» Вышла, прошла по коридору, вниз по лестнице — и замерла, опустилась, не соображая ничего, на ступеньку, поняв совершенно отчетливо только одно — влюбилась. Влюбилась с первого, самого первого взгляда — разве такое бывает? Бывает, стучало сердце. Стучало сердце, а время сходило с ума. Такое бывает, когда один час пролетает быстрее минуты, а одна минута тянется тысячи бесконечно долгих часов ожидания. Бывает, когда потолок стремительно падает вниз, когда стены смыкаются и вновь расходятся, когда солнце — под ногами, когда вдруг из ниоткуда — море. Волны…
…Маша. Долгий туман рассеялся наконец перед глазами, снова впустив в сознание реальность, которую она так упорно отказывалась принимать. «Значит, на самом деле случилось…» Да и пошли бы они все к черту! Нет, никто не пытался ее изнасиловать. Она сама. Да, сама, сказала же уже, сколько повторять можно. Потому что захотела. Потому что… Да пошли бы они все! Лица — знакомые, чужие. Глаза — любопытные, осуждающие, испуганные. Она поднялась, пошатнулась. «Не вставайте, девушка, лежите, лежите, успокойтесь…»
…Мама, Маша и голос за спиной: «Ты должна написать заявление в милицию». Обернулась: «Не дождешься. Это еще зачем?» — «Ты должна…» — «Я же сказала. Сто раз уже сказала, что я сама хотела. Никто не собирался меня насиловать, какое может быть заявление, отстаньте от меня, придурки…» Мама плачет. «Маша, Машенька, прошу тебя…» — «Не дождетесь!» — «Да послушай, послушай же ты…» Что-то про общественное мнение. Дико, невообразимо дико. Ей-то какое дело до общественного мнения, и что вообще означают эти слова? «Все уже знают. Об этом все уже знают, ты понимаешь?» — «Кто — все?» Что-то про какие-то выборы, которые должны состояться… Он так и сказал — должны состояться. Эх, плюнуть бы в эту рожу официальную. «Если не хочешь до суда дело доводить — заберешь через пару дней свое заявление. Заберешь по-тихому, чтобы никто не узнал. Я тебе обещаю, с ним ничего не случится. Я позвоню, с ним все будет в порядке. Подумаешь, пару дней…» — «Зачем? Я не понимаю, зачем тогда?» — «Не понимаешь? Господи, да что же здесь понимать? Ведь взрослая уже, трахаться научилась, а понять, что к чему…» — «Мы просто целовались…» — «Сергей! Прекрати, прошу тебя!» — «А ты-то куда лезешь? Нашла кого защищать… Обо мне подумала, чем это все для меня обернуться может?» — «Сергей, прошу тебя…» — «Подумала, что это означает для меня и для людей, которые наверняка теперь обо всем этом узнают… Для людей, которым листовки с моей предвыборной программой в ящики кидают… Да замолчи ты наконец!» — «Не смей… Не смей так разговаривать с мамой, слышишь?» — «Сергей… Маша, Машенька…» Мама плачет. «Да ты ведь подонок, ты ведь… Тогда…» — «Что — тогда?» Холодный взгляд — в упор. Она уже вдохнула воздух в легкие, чтобы сказать. Сказала: «Тогда…», и вдруг снова — папа: «Ты ведь знаешь, она у нас слабая. А мы с тобой должны быть сильными…» Должны быть сильными. Должны. «Мам, успокойся. Не плачь, пожалуйста. Все будет нормально…» — «Ничего уже не будет нормально! Я сейчас сам… Сам к нему пойду и набью ему морду, поняла?!» — «Не пойдешь! Не сделаешь!» — «Сделаю, еще как сделаю…»