— А в городе-то что творится? — поинтересовался Гришка.
— В городе митинги несанкционированные. Бунтует народ…
— Что ж удивляться? Питер — город революционный. В Москве-то тишина.
— Чем они недовольны?
— Льготы отменяют. Вместо льгот дадут им немного денег.
— Монетизация, — сухо уточнила Глинская, покачивая белым сапожком.
— Так весь сыр-бор из-за льгот? — удивился Гришка. — Какие-то льготы, подумаешь!
Но кроме него говорить никому не хотелось. Гришка поднялся и вышел из купе. Глинская презрительно усмехнулась ему вслед.
— Что я тебе говорила прошлой ночью? — спросила она Сашу, но смотрела при этом почему-то на меня.
— А что вы ему говорили? — На минуту вместо ее лица я увидела темный портрет в тяжелой золотой раме: молодой человек с перчаткой, голландская школа, XVII век. Насмотрелась в музеях, теперь везде мерещится. Потом портрет сменился: черная шапочка и цепкие глаза. — А что вы говорили, — я повторила напевно-сладко, как та женщина в гостинице, — ему ночью?
Глинская сморщилась:
— Я говорила… Это все ни к чему… Не стоило бы и начинать…
— О, вы правы!
Я всей кожей ощущала пафос ситуации: полная бесполезность! Сидели бы дома и наслаждались роскошным ощущением близости!.. И вдруг чуть не расхохоталась во все горло. Что она ему говорила ночью?! Знаю я эти их ночи у ноутбука!.. Я все-таки не удержала легкий смешок.
— Пойдем, — кивнула Саше Глинская.
— Мы скоро. Не волнуйся, Лиз.
Я улыбнулась:
— Все в порядке.
Через час в вагоне уже висела мертвая тишина. Тускло светили лампы под потолком пустого коридора. Поезд давно покинул пригород, и теперь за окном стоял кромешный мрак без единого огонька. Мягко выстукивали колеса безразличное: что-то будет, что-то будет…
В нашем купе горел мутный желтый фонарь, отчего лица казались неживыми, с запавшими глазами. Ехали молча. Разговор не клеился. Гришка несколько раз выходил, вздыхая, в туалет. Но возвращался повеселевшим.
— В самом-то деле?! — воскликнул он. — Сидим как на похоронах! Сейчас в тамбуре с монахом столкнулся. Идет, молитвы шепчет. Как буддист!
— Все они одним миром мазаны… — зевнула Глинская.
— Не все! — с жаром вступился Гришка за православное монашество. — Наши не так!
Ему никто не ответил. Гришка с досадой плюхнулся на свое место рядом с Глинской и вновь закручинился.
— Пойдем, — кивнула мне Глинская, — выйдем?
Мы прошли по спящему вагону.
— Нет смысла париться в этой мышеловке. — Глинская вошла в свое купе, оставив приоткрытой дверь. — В поезде двойника нет. Впереди — восемь остановок. Отсюда проще его увидеть еще на платформе.
— У тебя какое-нибудь оружие есть? — Я боролся с начинающейся нервической дрожью.
— Может, и правда нам выпить чего? — засмеялась Глинская.
Поезд тормозил. Я прилип к стеклу. На платформе проплыл дед с рюкзаком, два бритых мужика в кепках, легко одетая девица с летней сумочкой, тетка с чемоданом и корзиной.
Тронулись дальше. Глинская сидела у приоткрытой двери, прислушиваясь, иногда выглядывая в коридор.
Потом мы еще дважды останавливались. В поезд сели, точно, все те же: бритый мужик в кепке, старуха с рюкзаком, две иззябшие девицы и тетка с чемоданом и ребенком.
Поезд опять летел в непроницаемом мраке.
— Только монаху не спится, четки перебирает. — Глинская устало потянулась. — Так. Еще пять остановок. Последняя отпадает, Тверь — преддверие Москвы…
Вдруг она замерла. Я сунулся в коридор и увидел, как монах, бредущий из туалета, замешкался у Лизиного купе. Потом он сунул руку под рясу, достал что-то и приложил к двери… Ключ! — понял я и, отпихнув Глинскую, рванул вон из купе. Монах уже заходил к ним.
Я никогда не дрался, только в детстве, — эта сфера, увы, осталась вне поля моей деятельности. И я не умел драться и не мог, кажется, ударить человека по лицу. Но сейчас, несясь по коридору, чувствовал, что сжимаю в руке вазочку из толстого стекла, которую машинально схватил со стола.
Вбежав в купе, из-за черной спины монаха я заметил Лизу, испуганно вжавшуюся в угол, и храпящего Гришку. Больше не раздумывая, я ударил вазочкой по черной кудлатой голове. Удар пришелся вскользь — рука съехала ему на плечо. Я снова ударил. Монах обернулся — передо мной было удивленное и почему-то очень знакомое лицо. Но теперь я уже исступленно бил это лицо. Рукав рясы взметнулся, точно пытаясь остановить меня. И я ощутил на разом ослабевшей своей руке теплую влагу. Из последних сил я опять ударил — ваза захрустела. Монах медленно оседал. В его отсутствующих глазах было томление.
В купе влетела Глинская и захлопнула дверь.
— Свет! — скомандовала она и сама его включила.
На полу черным мешком сидел монах с разбитым в кровь липом и стонал. Из-под его отклеенной бороды торчал рыжий клок волос. А я все сжимал осколки вазочки.
Кто-то, наверное Глинская, ухватил монаха за дремучую шевелюру и сдернул ее — на полу сидел окровавленный Гришка. Другой — и не думал просыпаться.
Кто-то осторожно разжимал мне пальцы, а я инстинктивно не давал. Потом мы с Лизой стояли над раковиной. Хлестала жгуче-холодная вода. Лиза, низко наклонившись, вынимала из моей ладони стекла. От локтя вниз у меня на руке шел длинный глубокий разрез — след Гришкиного ножа. Из него сочилась кровь. Я смотрел на это как на чужое. Передо мной мучительно стояло недавнее Гришкино лицо, его испуганные, почти родные глаза. Видимо, у меня был шок.
Когда мы вернулись в купе, второй Гришка, уже умытый, полулежал на лавке. Наш Гришка сидел напротив и очумело пялился на него. На столе в полиэтиленовых пакетах виднелся нож, осколки вазочки, какие-то баллоны. Глинская поднялась нам навстречу.
— Вот, попробуй втолкуй этому балбесу, — улыбнулась она, — что он все Царство Небесное проспал. Скоро Тверь. Их сейчас снимут с поезда…
— Кого?
— Гришек. Главное, чтобы не перепутали. Слушай теперь внимательно. Я и ты здесь ни при чем. Гришка сам оказал сопротивление. Лиза — свидетель.
Я сидел рядом со вторым Гришкой, впавшем в безразличие. Лиза туго бинтовала мою руку.
Поезд начал тормозить перед Тверью. Мы с Глинской ушли в свое купе. Когда поезд встал, по проходу забухали ботинки тверской милиции.
Глинская бережно взяла мою забинтованную руку и прижала к своей щеке. Я хотел отдернуть — сквозь бинты проступала кровь. Она не выпустила.
— Вчера мне мама покойная приснилась, — задумчиво произнесла Глинская. — И звала к себе.
— Опять начинаешь, Ань…
— …а я не хотела идти, — вспоминала она. — Тогда мама взяла меня за руку, как я тебя сейчас. И мне так стало легко… А хочешь, я тебе буду сниться? Часто-часто сниться. И мы опять будем с тобой смеяться, пить чай и угонять машины. Хочешь? А ты будешь рисовать губановские туалеты. Хочешь? — Глинская болезненно улыбнулась.