На машиниста кричали.
Грозились кулаками и начальством, которое пряталось в скворечнике вокзала, верно, изнывая от жары… а ему-то все было нипочем, он и куртку скинул, оставшись в латаной-перелатаной рубахе. Аленка еще бы посмотрела, но машинисту надоело слушать ругань, и он исчез. Сама же Аленка отвлеклась на солидную красноносую лоточницу, которая шествовала по перрону, выкрикивая:
— Пирожки! Горячие пирожки! Два за медень…
Пирожки лежали румяными горбиками, аккуратными и аппетитными…
— Нельзя, — одернула Евдокия, прежде чем Аленка успела медень достать. — Мало ли, с чем они… уличная еда опасна для здоровья.
Зануда.
Вот как она может так жить, все-то обо всем зная? И не было бы от одного маленького пирожочка беды… но Евдокии разве докажешь?
Хуже матушки.
Аленка вздохнула и, проводив торговку взглядом, повернулась к сестре. Старая дева?
Дева.
И старая, видать, от рождения старая, серьезная. А от излишней серьезности морщины появляются; Аленка знает, она читала об этом в «Женских новостях»… но скажи сестрице-только посмеется, мол, пишут всякие глупости, а Аленка повторяет.
Тяжко с нею.
Вот и сейчас хмурится, разглядывая вагон. И что ей не по нраву? Хороший, первого класса, маменька не поскупилась…
— Офицеры в соседнем купе едут, — с неудовольствием пояснила Евдокия, глядя на четверку военных. — Уланы.
И что? Пусть себе едут, не высаживать же их… с Евдокии станется.
— Ладно, — решилась сестрица, — как-нибудь…
Боится? Чего?
С офицерами даже веселей, а то как подумаешь, что два дня предстоит провести в компании Евдокии и папеньки, и враз тоска нападает. Нет, сестрицу старшую Аленка любила, но притом категорически не понимала.
Она ведь красивая, а как вырядится…
Платье это серое, из плотной рыхлой ткани, застегнутое на два десятка мелких пуговок. Не платье — панцирь, из которого Аленке сестрицу хотелось вытряхнуть. И шляпу с низко опушенными полями содрать. И перчатки нелепые кожаные, слишком мужские с виду, выкинуть.
…к нарядам Евдокия проявляла редкостное равнодушие.
Все-то ей недосуг, все-то она занята, отгородилась бумажками своими от всего мира и делает вид, будто счастлива.
Разве так можно?
И зонт дурацкий, мужской, держит наперевес, упираясь острием в пухлый живот проводника.
— Идем, — заявила Евдокия, решительно отмахнувшись от протянутой руки. Юбки подхватила и сама поднялась по железной лесенке.
Вот разве так можно? Женщина должна быть хрупкой, беспомощной… хотя бы с виду.
Тем более когда ступеньки такие… высокие… и узкие… и совершенно доверия не внушающие.
— Позвольте вам помочь, — раздался низкий и очень приятный голос.
Конечно, Аленка позволила.
Офицер был очарователен.
…почти как любовь всей Аленкиной жизни, разве что светловолосый и синеглазый. И в мундире королевских улан, который был весьма ему к лицу.
— Лихослав, — представился офицер, не сводя с Аленки взгляда.
А смотрел…
…нет, конечно, поклонники у Аленки имелись, она к ним даже привыкла, как привыкают к неизбежному злу, но ни один из них, даже сынок мэра, уверенный, что уж ему-то Аленка не откажет, не смотрел на нее с таким детским восторгом.
И стало одновременно весело.
А еще неудобно.
И горячо в руке, которую офицер не собирался выпускать. О нет, он, в отличие от сынка мэра — навязчивая скотина, добрых слов не понимавшая, — не делал ничего предосудительного, просто… просто было в нем что-то такое… не такое.
— Алантриэль… — сказала она, разглядывая нового знакомого, пожалуй, чересчур пристально, но в попытке понять, что же с ним не так.
— Алена, — естественно, от зоркого глаза Евдокии сие знакомство, пусть и случайное, не ускользнуло, — будь добра, пройди в купе…
Офицер руку убрал, но не ушел. И Аленка не ушла, задержалась, чувствуя, что краснеет не от смущения… просто и вправду неладно… нет, злого в нем нет, это точно. И хорошо, что нет, потому как офицер Аленке нравился.
И чем дольше она его разглядывала, тем больше нравился.
Проводник же, втиснувшись между ними, сиплым голосом произнес:
— Поезд скоро отправляется.
— И куда вы следуете? — Лихослав спросил шепотом, и также шепотом, почти одними губами, Аленка ответила:
— Познаньск…
— Значит, попутчики. — Он поклонился и руку поцеловал, бережно, осторожно, будто бы эта самая рука хрустальная. Поцеловал и отпустил, больше ничего не сказав.
…а сынок мэра норовил не только руку, Аленке даже пнуть его пришлось, что, конечно, крайне неприлично, зато весьма эффективно.
— Аленка, ты… — Мрачная Евдокия заперла дверь на щеколду. И содрав шляпку, швырнула ее на диванчик. — Ты… ты соображаешь, что творишь?
— Что?
Аленка давно усвоила, что спорить с сестрицей бесполезно.
— Он же теперь… ты же… он же не отстанет!
И пускай.
Евдокия махнула рукой и без сил опустилась на собственную шляпку. Вскочила, ойкнув…
— Выбрось, — посоветовала Аленка, устраиваясь у окна. — Она тебе не идет. И платье тоже. И вообще, Дуся, ты ведешь себя как…
— Как кто?
— Как надсмотрщица, вот!
— Мне мама за тобой присматривать велела! — Евдокия расстроенно вертела в руках шляпку, которую, кажется, и вправду оставалось лишь выбросить.
— Вот именно, что только присматривать, а не…
— Не «что»?
— Не надсматривать.
Евдокия покраснела, но сказать ничего не сказала, села, спину выпрямив, и портфель бумагами набитый к животу прижала. Вцепилась в него, словно опасалась, что и здесь, в запертом купе, кто-то на этакую ценность покусится.
Ссориться с сестрой не хотелось, и Аленка отвернулась к окну.
А Лихослав не ушел, стоял на перроне, разговаривал и жевал пирожок, тот самый, который горбиком и с корочкой, и, значит, не думает, будто уличная еда — это зло… и жует-то так вкусно, что Аленка, пусть и не голодная, а позавидовала.
Надо было купить пирожков в дорогу…
Следовало признать, что Лихослав был высоким и, пожалуй, красивым… нет, конечно, Аленка любит другого и любви своей изменять не собирается, поэтому интерес ее к Лихославу исключительно, как выразилась бы дорогая сестрица, умозрительного характера.
Евдокия сопела и копалась в портфеле…
А папенька опаздывал.