Пол вздыбленный.
Под ногами чавкает… мутит-то как… ничего. Круг и еще один, чтобы замереть в полушаге от черной дыры, сам вид которой внушает иррациональный ужас.
— Там, — сказал Себастьян, указав на паркет.
И глаза открыл.
А паркет обыкновенный. Дубовый. Елочкой уложенный в стародавние времена… и Аврелий Яковлевич, опустившись на колени, прислушался к чему-то и кивнул, бросив:
— Выйди… ненадолго.
Уши Себастьян заткнул, но не помогло. Не было воя, но сама комната изменилась, пространство вывернулось наизнанку, затрещало, породив незримую волну, которая прошла под ногами. И Себастьян с трудом сдержался, чтобы не заорать от чужой, но такой осязаемой боли.
— Жив? — Вялые пальцы Аврелия Яковлевича шлепнули по щеке, а в руках оказалась знакомая фляга, в которой штатный ведьмак держал свою особую настойку. — Пей. Давай, давай, а то ж не отдышишься…
Он поднял флягу, заставив Себастьяна сделать глоток. Настойка оказалась… крепкой.
— От то-то же. — Аврелий Яковлевич вынул флягу из ослабевших пальцев. — А теперь пойдем, дорогой мой…
Идти в квартиру не хотелось.
Она стала чище, но…
В паркете зияла дыра, и штатный ведьмак переступил через выломанные, ощерившиеся ржавыми зубами гвоздей, доски.
— Сюда, да не бойся, все уже… связал.
Но к коробке, стоявшей на столе, прикасаться он не спешил.
А коробка знакомая, некогда бледно-голубая с золотой окантовкой и лилией на крышке, фирменной отметкою кондитерской панны Штерн, известной на весь Познаньск. В такие панна Штерн, развернув пласт промасленной бумаги, укладывает жирное курабье, или пахлаву, или духмяную, свежей варки, халву… пирожные с маслянистым кремом…
Аврелий Яковлевич перчатки надел, да не свои, но форменные, из тонкой заговоренной шкуры. Крышку он поднимал аккуратно и, отставив в стороночку, поманил Себастьяна пальцем.
— От колдовка… Хельмово отродье.
В коробке лежало не курабье.
Черный полуистлевший платок, который мелко подрагивал. И сперва Себастьян решил даже, что дрожание это ему мерещится от волнения ли, или же от ведьмаковской настойки, непривычно ядреной, с мягким привкусом кедровых орешков.
Хороша…
— Не бойся, — сказал Аврелий Яковлевич, распростирая руку над платком. — Не бойся…
— Я не боюсь. — Себастьян обиделся даже.
Да, не любит он черной волшбы, так и причины имеет. Он же не виноват, что метоморфы — создания чувствительные? Но чтобы бояться…
— Я не тебе, охламон хвостатый. Выходи… вот так, маленький…
Из бездонного кармана — а снаружи пальто выглядело вполне себе обыкновенным — появилась склянка с плотно притертой крышкой. Ее ведьмак содрал зубами и, вытащив из-за уха длинную серебряную иглу, полоснул себя по запястью. В склянку покатились рубиновые капли крови, которые отчего-то не растеклись, но сохранили форму… будто брусвяники насыпали.
Платок зашевелился.
— Иди, иди… накормлю… голодный небось?
То, что выбралось из складок, если и напоминало человека, то весьма отдаленно. Тонкое, точно из проволоки сплетенное тельце и крупная голова-тыквина, безносая, безглазая, но Себастьян мог поклясться, что создание это способно и видеть и обонять.
Оно было голодно.
И напугано, хотя страх этот был вовсе не человеческого свойства.
— Иди… хороший мой… или ты девочка? Не дали имени… я исправлю… дед Аврелий тебе поможет… — Аврелий Яковлевич говорил ласково, но звук его голоса все одно существо настораживал. И оно замирало, прислушивалось, поводило головой, которая не иначе как чудом удерживалась на ниточке-шее. Однако голод и запах крови были сильнее страха. И пальцы существа коснулись склянки. Оно замерло на мгновение…
— Ну же, не надо бояться… ведьмачья кровь, она сильная… сладкая.
Существо одним движением проскользнуло внутрь. И Аврелий Яковлевич захлопнул крышку, выдохнув, как показалось, с немалым облегчением. Тварь внутри, если и заметила пленение, то возмущаться не стала. Невольник свернулся калачиком на дне склянки и, вытягивая то ли руку, то ли ногу, хватал кровяные шарики, подносил их к безгубому рту…
— Что это? — Только сейчас Себастьян понял, что все это время стоял неподвижно, не дыша, опасаясь проронить хоть звук.
— Кто, — уточнил Аврелий Яковлевич. — Оно все же скорее живое, чем мертвое. Игоша.
[10]
Он погладил банку и, поставив на стол, уже без страха раскинул края платка.
— Видишь?
Черный, словно спекшийся комок.
— Сердце это. — Штатный ведьмак вытащил серебряную баночку, в которую сердце переложил.
Маленькое. Едва ли больше перепелиного яйца… и значит…
— Именно, Себастьянушка… давай-ка присядем… твоя колдовка, она… не просто колдовка… утомился я… скажи, пусть чаю принесут горячего, да сахару поболе… и мед, если есть. Стар я уже стал, Себастьянушка, для таких-то игр.
Младший актор распоряжение выслушал и, отвесив пану Суржику затрещину, поинтересовался:
— Все понял?
Жертва полицейского произвола мелко и часто закивала.
Чай подали в высоких стаканах, к которым прилагались серебряные — видимо, из личного, пана Суржика, имущества — подстаканники. К чаю отыскались и свежие ватрушки с медом, и сахар, колотый крупными кусками. Аврелий Яковлевич, взявши один, принялся обсасывать.
Он и вправду выглядел уставшим.
Игоша, доев кровь, свернулся на дне склянки. Он не спал, но следил, и куда бы Себастьян ни шагнул, он чувствовал на себе внимательный недобрый взгляд.
— Бывает, что дурная баба плод травить начинает. Или дите, народив, бросит… а то и вовсе прибьет… и ежели такого младенчика не найти, не похоронить, передав невинную душу в Ирженины руки, то и появится оно…
Безглазое, безносое создание с круглым личиком, черты лица которого Себастьян, сколь ни силился, разглядеть не мог.
— Тварь мелкая и сама по себе не опасная… по материну следу пойдет да будет изводить, силы тянуть. Оттого и полагают игош наказанием за грехи. Иным-то людям от них вреда особого нету, так, разве что плачем попугает.
Игоша растянул узкий рот и захныкал. От голоса его у Себастьяна волосы дыбом встали.
— Тихо, — велел Аврелий Яковлевич, и, странное дело, тварь послушалась. — Это у нас ты нежный, люди-то, они погрубей будут. Но вот ежели отыщет такого младенчика колдовка, да не простая, а Хельмом меченная… чтоб не меньше архижрицы…