Сказал, чихнул и отвернулся.
А крысятника проклял, так, порядку ради и поддержания собственной репутации.
— Папенька! — Лизанькин голосок дрожал от гнева, и Евстафий Елисеевич, покосившись на газетенку, каковую драгоценная дщерь сжимала в кулачке, вздохнул.
Статейка эта, следовало признать, появилась донельзя кстати, дабы объяснить столь спешный отъезд ненаследного князя.
— Папенька, скажи, что это неправда! — потребовала Лизанька, обрушив газетенку на сияющий полированною бронзой лоб государя. И сонная муха, примостившаяся было на высочайшей груди, аккурат меж орденом Сигизмунда Драконоборца и Малой Северной Звездой, с тяжким жужжанием поднялась в воздух.
Мухе Евстафий Елисеевич, лишенный подобной возможности скрыться, позавидовал.
— Я не верю, — сказала Лизанька и ножкой топнула. — Они ведь лгут? И вы засудите эту мерзкую газетенку, которая…
Не зная, что сказать еще, Лизанька всхлипнула и часто-часто заморгала, зная о том, сколь тягостное воздействие на папеньку оказывали слезы.
Евстафий Елисеевич прикрыл лицо рукой. Совесть требовала немедля признать Лизанькину правоту и отстоять попорченную «Охальником» честь старшего актора. Разум и отеческий долг…
Ах, Лизанька, Лизанька, неспокойное, но горячо любимое чадушко, вбившее в прехорошенькую свою головку, что всенепременно выйдет за Себастьяна замуж… самого Себастьяна спросить и не подумала, решивши, будто он, преглупый, своего счастья не понимает, но после свадьбы прозреет.
Евстафий Елисеевич, понимавший, что мужчинам в принципе свойственно прозревать после свадьбы, вдруг ясно осознал: не отступятся ни драгоценная супруга, уже примерившая роль княжьей тещи, ни сама Лизанька. А значит… что ему остается делать? И мысленно попросив у Себастьянушки прощения, может статься, он и сам благодарен будет за избавление от брачных уз, Евстафий Елисеевич произнес:
— Успокойся, милая… в конце концов, не мое это дело, с кем он время проводит…
Сущая правда.
А Лизанька насупилась, губу выпятила, того и гляди расплачется. Слез же дочериных Евстафий Елисеевич на дух не переносил.
— Небось не смутные века, чтоб за этакую малость на каторгу отправлять… эпатажно, конечно, но Себастьян — взрослый мужчина… сам разберется, с кем ему… — Евстафий Елисеевич почувствовал, что краснеет, все ж таки тема беседы была не самой подходящей.
Лизанька же плакать передумала.
Побелела только и, газетенку выронив, спросила глухо:
— Ты знал…
Евстафий Елисеевич, покосившись на государя, чей бронзовый взор упрекал его: негоже слугам верным, королевским мараться этакой ложью, ответил:
— Нет, но…
— Знал! — воскликнула Лизанька. — Ты знал и…
Запнулась, подняла газету и, скомкав, швырнула в окно.
Вот, значит, как… папенька, если не знал, то догадывался об этаких… престранных наклонностях старшего актора… а быть может, не желая способствовать Лизанькиному семейному счастью, и сам… Конечно, Аврелий Яковлевич — пренеприятнейшая особа, с которой Лизаньке довелось единожды встретиться, — ведьмак. И вдруг да сердечного Себастьянушку приворожил?
А если и нет, то…
Ничего, на любой приворот отворот найдется. Да и то ли дело…
— Не расстраивайся, милая, — постарался утешить дочь Евстафий Елисеевич. Будучи человеком совестливым, от нечаянного этого обмана, который он поддержал, пусть из побуждений самых благородных, познаньский воевода чувствовал себя крайне неловко. — Мы тебе другого жениха найдем. Лучше прежнего.
— Зачем? — спросила Лизанька, заправляя за ушко светлый локон. — Я подумала, что так даже лучше… все равно пожениться они не смогут. Верно, папенька?
Евстафий Елисеевич кивнул.
И когда любимая дочь вышла, долго сидел, глядел на дверь и думал: где и когда он упустил ее? Чувство вины не ослабевало, и язва, очнувшись от дремы, полоснула свежей, бодрящей болью.
Ах, Лизанька, Лизанька… и ведь поздно говорить.
Не услышит.
Иначе придется, и Евстафий Елисеевич, выдвинувши ящик стола, извлек из тайного его отделения фляжку с вевелевкой… опрокинув стопку, он закрыл глаза.
Евдокия, сидя у окна, глазела на улицу. Занятие это было напрочь лишено какого бы то ни было смысла, однако же позволяло хоть как-то примириться с бездарной тратой времени.
— Дуся, мне идет? — Аленка вновь показалась из примерочной.
— Конечно, дорогая.
— Ты даже не посмотрела!
— Посмотрела, — со вздохом сказала Евдокия, которой больше всего хотелось вернуться в тихий и уютный номер «Метрополя»: вдруг да маменька соизволили, наконец, телеграммой отписаться.
…или, паче того, назначить время для разговору.
Молчание Модесты Архиповны беспокоило Евдокию куда сильней Аленкиных нарядов.
Не стоило уезжать…
…думалось о страшном.
О том, что пан Острожский, воспользовавшись скорым отъездом Евдокии, продал маменьке акций не на двадцать пять тысяч злотней, а на все сто… или сто пятьдесят… и еще заставил залог взять… иначе отчего она, всегда бывшая на связи, вдруг словно бы исчезла?
На душе было муторно, и отнюдь не только из-за денег.
…а Лютик спокоен.
…и Евдокию уговаривал успокоиться. И Лютику она, конечно, верила, но…
— И какое мне идет больше? — капризно поинтересовалась Ален ка. — Это или предыдущее?
— Оба. — Евдокия точно знала, как отвечать на подобные вопросы. — И третье тоже хорошо…
Лютик, оторвавшийся на секунду от альбома, над которым медитировал уже третий час кряду, осторожно заметил:
— Этот оттенок ультрамарина будет выглядеть вызывающе…
— Точно. — Аленка плюхнулась на диванчик, отмахнувшись от продавщиц, которые принялись уверять, будто бы есть еще несколько нарядов, которые всенепременно панночке подойдут, ежели она соизволит примерить… — А вот Евдокии он будет к лицу.
— Пожалуй, — согласился Лютик.
— Нет!
Вот чего Евдокия терпеть не могла, так это подобных лавок, которые пожирали время. Конечно, сейчас-то времени у Евдокии имелось в достатке, но это же не значит, что она должна немедля тратить его на выбор платья, которого ей и надеть-то некуда.
Платьев у Евдокии имелось с полдюжины, о чем она и сообщила сестрице.
— Это ты про то… убожество? Ты в них и вправду на компаньонку похожа. — Аленка двинулась к деревянным болванам с готовыми нарядами, которые она окидывала новым придирчивым взором. — И на старую деву.
Продавщицы закивали.
— Я и есть старая дева, — ответила Евдокия, бросая тоскливый взгляд на улицу.