– Что же мне делать со Старком? – пожимаю я плечами. – Опять буду избегать его.
– Значит, он один будет несчастлив.
– Послушайте, я удивляюсь вам сегодня и опять спрашиваю: вы шутите?
– Да нимало, Татьяна Александровна.
– Ну прекрасно. Вы говорите, что Илья подозревал меня и мирился с этим, а Старк, сойдясь опять со мной, не будет мириться.
– Помирится… Он так замучен, – говорит Латчи-нов тихо.
– А если нет?
– Солгите.
– И ему?!
– И ему. Старку вы можете солгать? Или мне это сделать?
– Отлично, что же я должна солгать ему?
– Скажите, что вы живете с вашим мужем из жалости к его болезни и одиночеству, что вы его не покинете, что вы любите его как отца, как брата, почти так же, как вашего ребенка, но супружеских отношений между вами не существует.
– И быть женой двух мужей?!
– Татьяна Александровна, человек состоит из души и тела. Правда, они не всегда в ладу, но мы все же живем, не рассыпаемся.
– Теперь я вижу, что вы шутите, Александр Викен-тьевич! – поднимаюсь я с места.
– Думайте, как вам удобнее, дорогой друг, и не сердитесь на меня. Верьте, что я вас люблю, предан вам всей душой, и если когда-нибудь кому-нибудь я открою свою душу, то только вам одной.
Я даже пугаюсь. Я никогда не ожидала таких слов от Латчинова. Выражение его лица, его глаза так тоскливы и скорбны, что я падаю головой на его плечо и заливаюсь слезами. Мои нервы так натянуты со вчерашнего дня.
Он гладит меня по голове и говорит прежним спокойным голосом:
– Это отлично, что вы поплакали. Слезы успокаивают. Все же вы счастливая женщина, друг мой.
– Благодарю за такое счастье, – я вытираю глаза.
– Главная цель вашей жизни – ребенок и искусство.
– Голубчик, будем искренни, скажем откровенно, что и искусство погибло. Я ничего больше не напишу выдающегося, я это чувствую.
– Нет, еще одна картина за вами.
– Какая?
– Портрет сына Диониса.
Васенька натянул мне холст на подрамник; он это делает артистически.
Я собираюсь писать портрет моего мальчика. Большой, но скромный портрет. Я напишу его в обыкновенном белом платьице на большом темном кожанном диване в кабинете его отца.
Рядом с ним напишу его любимца Амура, безобразного бульдога. Этого бульдога Старк купил у соседей за тысячу франков только потому, что злая и угрюмая собака, рычащая даже на своих хозяев, вдруг почувствовала необыкновенную привязанность к Лулу. Ребенок может делать с ней все, что хочет, и бульдог только блаженно сопит. Амуром его прозвал Васенька, к которому собака чувствует такую же беспричинную ненависть, как некогда он сам чувствовал к Сидоренко.
– Те suis toujours maеheureux en amour!
[3]
– говорит он, сторонкой проходя мимо бульдога. – Да убери ты, Лулу, свою очаровательную игрушку, у меня новые брюки.
Я не мучаю мою деточку долгими сеансами. Я стараюсь его развлекать: рассказываю ему сказки, пока пишу его. Мои сказки всегда веселые и смешные.
Лулу весело смеется и говорит:
– Вот когда ты, мама, рассказываешь, я все понимаю… и мне не страшно.
«Знаю, знаю, детка моя, – думаю я, – это папаша твой темными зимними вечерами рассказывал сказки страшные, тебе непонятные, о любви, о страстях и страданиях. Но от меня ты этого не услышишь! И душу, и тело готова я отдать, чтобы детство твое было светло и радостно…»
– Мама, что же ты замолчала? Разве кошка не испугалась медведя?
Катю мы все уговаривали переехать к нам, потому что Латчинов очень торопится закончить свою книгу, а здоровье не позволяет ему самому долго писать. Катя сначала отнекивалась, но потом согласилась. Она прямо влюблена в Лулу и в то же время как будто стыдится этого чувства.
Когда она думает, что на нее не смотрят, ее суровое лицо оживляется удивительной нежностью. Неужели Катя так и прожила всю жизнь? И никогда никакая привязанность не мелькнула на гладкой поверхности этой жизни, кроме привязанности к матери и Илье? Андрея и Женю, по моему мнению, она особенно не любила.
Меня ужасно интересуют ее думы, ее мысли и чувства, но она мне никогда не откроет их.
А вот любовь к моему сыну она не может скрыть. Недавно Старк попросил ее зимой приходить по утрам к Лулу для практики русского языка. Она согласилась тотчас и даже плохо скрыла свое удовольствие. Если в ней нет и не было никаких нежных чувств, то инстинкт материнства у нее проснулся.
Она не начинает сама ласкать и целовать Лулу, но он такой ласковый ребенок, что Катя не может не отвечать на его ласки, на этот милый лепет, когда он, с серьезным видом и свернув губы трубочкой, произносит:
– Катя, поцелуй меня.
Я рада, что Катя будет при ребенке.
Сначала я, было, подумала, не станет ли она восстанавливать его против меня, но сейчас же отогнала эту мысль. Катя щепетильно честна и никогда не сделает этого. Она прекрасная воспитательница, и ее трезвое отношение к ребенку будет отличным противовесом фантазиям его отца.
Кто-то берет мою руку с ручки кресла и целует. Явздра-гиваю. Это Старк. Он кладет свой портфель на стол и шутливо говорит:
– Вы так задумались, что ничего не видите и не слышите. Похвалите же меня, что я так рано отделался сегодня. Вот ваши книги, мадемуазель Катя, не знаю, угодил ли. Что же, едем мы обедать в Версаль? Татьяна Александровна, да о чем вы опять думаете? – он поправляет гребенку, готовую упасть из моих волос.
– Я думаю о Лулу и об одном Лулу. Всегда и везде, – говорю я, отстраняя голову.
Он быстро отдергивает руку и насмешливо спрашивает:
– О самом Лулу или о его портрете? Последнее должно вас интересовать гораздо больше.
– Какой вы ехидный, Эдгар! У вас вошло в привычку колоть меня! Ну, Бог вас простит. Я иду одеваться. Лулу будет в восторге.
Лулу действительно в восторге.
Поездка по железной дороге, фонтаны, катание на лодке, обед в ресторане.
Он собирает цветы и требует, чтобы Катя сплела ему гирлянду.
– Невозможно, Лулу: ты оборвал цветы слишком коротко, одни головки; если бы у нас были нитки…
– Стой! Я сейчас достану тебе нитки! Крепкая, я сам покупал, – говорит Васенька и, завернув брюки, начинает распускать свой носок.
– Васенька, да где вы нашли такие носки? – удивляюсь я.
Носки из грубой толстой бумаги, неровно связанные.
– А это мне мой сожитель связал в подарок.