Во время каникул, которые нас разлучали и которые я начала ненавидеть, я часами сочиняла нескончаемые письма, включая в них цитаты из недавно прочитанных произведений, изливая ей свою тоску от необходимости находиться в столь заурядном окружении. Короче, я превратилась в непереносимую девицу, но Мина меня спасла.
Она покинула школу и отправилась поступать в институт, письма стали приходить все реже и реже. Мина только читала мои. Была ли она захвачена всепоглощающей страстью, что зажглась в ее груди? Я быстро сообразила, что ее победы над мужчинами становятся той пропастью, что разделяет нас. Учась на втором курсе, я поняла это позднее, она завязала бурный роман с одним из факультетских преподавателей, об этом она поведала мне, весьма иносказательно, в одном из писем. Речь шла об «удивительном существе», о «родстве душ». Я не сразу догадалась, что она хотела сказать туманной фразой, что «он не совсем свободен».
Письмо было вскрыто, так иногда случалось с нашей корреспонденцией, одной из монахинь, надзиравшей за ученицами. Мне учинили допрос. Приключения Мины, вне всякого сомнения, выглядели чрезвычайно скандальными. Ведь моя подруга, кроме всего прочего, с энтузиазмом рассказывала о лекциях, что читал какой-то марксист. Мне поставили условие, чтобы я прекратила переписываться. Меня расспрашивали, правда, весьма туманно, но при этом пытаясь объяснить природу наших взаимоотношений. «Мать-настоятельница и я лично, вначале мы решили, что влияние Анны-Марии будет полезным для вас, но стало явным, что эти письма могут обратить вас к примерам…»
Я не знаю, удивилась ли Мина, что более не получает от меня писем. И я не знаю, перехватили ли педагоги что-либо еще из ее почты. Она отправилась в Париж для завершения образования, и я больше не получила от нее ни одной весточки. После трех месяцев молчания, зимним вечером, я в бешенстве разорвала письма, наполненные историями, которые я выучила наизусть. Я плакала, швыряя в огонь обрывки бумаги, и ряды строчек сморщивались, исчезали. В какой-то момент я подняла голову, волосы прилипли ко лбу, вспотевшему от пламени. В зеркале над камином я увидела мое отражение — распухшие от слез глаза, слишком грубые черты лица. Я вновь стала уродиной.
* * *
После Мины я поклялась, что больше никогда никого не полюблю. Если она меня забыла, если она не догадалась, насколько она была важна для меня, кто еще сможет меня понять? Как меня может полюбить мужчина? Я с горечью наблюдала за маневрами сильного пола издалека, стоя вместе с группой девушек: взгляды мужчин оценивали, изучали, выбирали. Ничто во мне не могло привлечь их внимания: ни мои слишком послушные волосы, ни слишком тяжелые ноги, ни моя неброская манера поведения. Если бы они попытались узнать меня поближе, если бы подошли ко мне, возможно… Возможно, как я продемонстрировала это Мине, я бы смогла оказаться «на высоте», раскрыть себя… Но они никогда не подходили, еще издали пойманные лучезарной улыбкой одной, вызовом другой, необычайной хрупкостью — третьей. На расстоянии они просто вычеркивали меня из этой группы.
Однажды Джульетта набросилась на меня:
— Нет, Сара, перестань твердить, что ты уродлива! Ты ведь все-таки не калека! Ты не карлица, ни гигант, у тебя не растет горб! У тебя нос, как и у всех, расположен в центре лица. Ты сделана точно так же, как все остальные. Я хочу, чтобы ты усвоила правду раз и навсегда: ты посредственная, если ты уж так хочешь это знать, но это ничего не значит, ты посредственная, потому что ты не ценишь себя, потому что ты боишься, что тебя плохо воспримут… Если бы ты только захотела!
Я простонала, что не знаю, как надо хотеть, что я ненавижу свое лицо. Джульетта на самом деле никогда не была жестокой, но тогда, в тот день, она добавила со злостью:
— Послушай, у тебя есть ум. Твои педагоги не раз заверяли нас в этом. Тебе лишь осталось придумать, как сделать себя привлекательной внешне!
Я лгала Рафаэлю, никогда не рассказывая ему обо всем этом. Ведь я не набивалась на комплимент, касающийся моего запаха, моего голоса, в день нашего знакомства. Я не укрылась от первых прикосновений его чутких пальцев на моих щеках. Он подошел сам. Я не противоречила ему. Но никогда и не говорила ему, каким чудом стали для меня эти слова, произнесенные после подробного «обследования»: «Мои руки, говорят мне, что они согласны. Вы вернетесь навестить меня?»
Конечно, я вернулась. И погрязла во лжи. Все последующие дни стояла прекрасная погода. Перед тем как вернуться на улицу Майе, я направилась в магазин, расположенный совсем рядом, на улице Севр. Вот уже несколько дней я присматривала настоящее весеннее платье: кислотно-зеленого цвета, цвета недозрелого лимона, с небольшим воротничком, короткими рукавчиками, отделкой из белого пике. Я купила белые босоножки и матерчатую сумку. Я позабыла обо всех «зачем это надо?» предыдущих месяцев. Я не сомневалась ни секунды и совершенно не думала о том, что есть некоторая доля глупости наряжаться таким образом для слепого.
Когда я позвонила в дверь, он открыл, протянул руки, нашел мои и забрал сумку, воскликнув:
— Вы такая свежая, ваше платье пахнет как новое. Можно? — спросил он и, не дожидаясь ответа, прошелся пальцами вдоль моих плеч, вокруг шеи, стараясь не задеть мою грудь, он пытался угадать фасон платья, двигаясь от лопаток к талии. Его исследование становилось обволакивающим. — Подождите… это платье розовое? Голубое? Я уверен, что воротник белый и вот здесь тоже, оборки на рукавах.
Я описала ему лимонный оттенок. Он узнал мои духи, запах вербены, и рассыпался в комплиментах, которые ошеломили бы даже умудренного парфюмера. Его руки продолжали покоиться на моих плечах. Мы стояли так близко, зачем мне было нарушать это очарование? Я позволила ему исследовать мое платье далее, исследовать меня. Мы долго оставались в объятиях друг друга, обуреваемые чувствами, в которых сквозила не только радость, но и страх.
* * *
Рафаэль был так красив, когда находился в покое или просто отдыхал. Когда же он шел по улице, затерянный среди тысячи прохожих, нащупывая тростью препятствия, он терял изысканную дерзость своих правильных черт, беспокойство заставляло его излишне нахмурить брови, сжимать челюсти, и средоточием всего лица становились мертвые глаза, спрятанные за темными стеклами очков. Когда я наблюдала за ним у него дома, сидящим в дубовом кресле, затем на диване, обитом велюром, рядом с его «музыкальной лабораторией», как он называл ее, он просто излучал красоту. Голова немного откинута назад, глаза без очков, он весь становился светом: очень высокий лоб, длинные вьющиеся волосы, его тонкие руки потягиваются, как при пробуждении, готовые к ласке исследования и узнавания, его подвижное лицо жадно откликается мимикой на мои интонации, и мне кажется, что между нами рождается волна напряжения, рождается в его сжатых руках.
— Я тебе нравлюсь? Это возможно? — бормочет он. Я прячу свою голову между его рук, у него на груди. Могла ли я, должна ли была сказать, что чудо свершилось, но не там, где он думал? Что встреча с ним, его красота оказалась для меня полной неожиданностью? Как он воспринял мои эмоции, понял ли, что я плачу от радости? Заподозрил он скрытое сострадание? Мне следовало признаться ему, что вот уже два года я живу в полном одиночестве? Что я была уверена, абсолютно уверена, что никогда больше не буду любима? Что Мина, затем Лоран были нежданными гостями в моей жизни? Возможно, мне следовало все ему объяснить. Но в любом случае, я этого не сделала. В первые дни нашего знакомства выстраивалась, кирпичик за кирпичиком, некая параллельная версия нашей любви, его версия, но которую я ничем не подтверждала, которую я ничем не опровергала.