– Завтра утром на костер, – сказал он. – И никаких там отрав и веревок, знаю я ваши инквизиторские штучки. Живьем сгоришь. И девка твоя тоже, – вопреки его ожиданиям, Шани не изменился в лице, и Луш добавил: – Если доживет. А не доживет – так и дохлую спалим. Слышал, Коваш? Никакого яду, а то сам рядом встанешь. Слава Заступнику, дров на всех хватит.
– Мы все в руках Заступника, – спокойно ответил Шани, прекрасно давая понять, что выпады Луша не достигли цели. Государь хмыкнул.
– Посмотрим. Уберите его отсюда.
Инквизиционная тюрьма была, по определению, местом мрачным и неприятным. Располагалась она под землей, на месте древнего тайного монастыря Шашу: в старые времена, когда Аальхарн еще не принял Круг Заступника, верующие тайно собирались в подземных катакомбах для своих служб. Каушентц, последний языческий владыка Аальхарна, приказал уничтожить монастырь, но после торжества истинной веры Шашу был восстановлен, сперва в нем была библиотека, потом инквизиционный архив, а потом над ним построили здание инквизиции с кабинетами, приемными и допросными, а монастырь превратили в тюрьму. Надолго тут никто не задерживался: как правило, приговоренные проводили здесь всего одну ночь – до утра казни. Лежа на холодной каменной лавке, Шани читал выцарапанные на стенах послания: была здесь и отчаянная молитва Заступнику, и проклятия судьям, и призывы к злым силам, и просьбы о прощении… Шани лежал в полумраке, то проваливаясь в тревожный сон, то просыпаясь; где-то монотонно капала вода, порой по полу пробегала, шурша, крыса, и издалека доносились чьи-то всхлипывания.
Потом Шани вдруг услышал из-за стены тихий-тихий женский голос:
– Кто-нибудь… Тут есть кто-нибудь?
– Я здесь есть, – откликнулся Шани. – В соседней камере.
Голос помолчал, а потом зазвучал снова, и Шани содрогнулся, словно с ним говорил человек из могилы.
– Шани, это ты? – спросила Дина. – Почему… почему ты здесь?
– По обвинению в ереси, – произнес Шани. – Как ты, Дина?
– Плохо… – донеслось до него. – Очень плохо. Ты в повязке?
– Нет, – выдохнул Шани. В нем сейчас будто бы сжималась тугая пружина. – Нет, Дина, я не в повязке.
Он подошел к решетке и, насколько сумел, выглянул в коридор. Камера слева пустовала, а в камере справа горел крохотный огонек лампадки, и по стенам метались и ползали тени.
– Ты заразишься, – прошелестел голос Дины.
Какое счастье, что я сейчас не вижу ее, подумал Шани, и можно вообразить, что она прежняя: сильная, здоровая, красивая…
– Неважно, – ответил Шани. – Утром меня так и так сожгут.
Дина зашлась в мучительном кашле, звук его неожиданно громко раскатился по коридору, эхом отражаясь от волглых стен; Шани поймал себя на том, что сжал прут решетки так крепко, что костяшки пальцев побелели, а пострадавшее плечо отозвалось всплеском боли.
– Если я доживу до утра, – сказала Дина, когда кашель унялся, – то меня сожгут вместе с тобой…
– Коваш даст тебе яд, – произнес Шани, стараясь, чтобы его голос прозвучал как можно уверенней. Дина помолчала, до Шани донесся негромкий вздох.
– А помнишь, как мы ездили на Сирые равнины, – сказала она полуутвердительно. – Дождь тогда лил…
– Помню, – ответил Шани. – Разумеется, помню.
По коридору пробежала крыса, Шани увидел, как она остановилась, подумывая, не завернуть ли в соседнюю камеру, но решила этого не делать и отправилась дальше.
– Расскажи мне что-нибудь хорошее, – негромко попросила Дина.
Шани попробовал представить, какая она сейчас, – и не стал, оборвал мысль. Где-то по-прежнему капала вода, издали доносились шаги караульных и звон часов: дело шло к полуночи. Наконец-то Шани начало попускать – словно разжалась сильная ладонь, державшая его в горсти, и за физической болью он наконец-то почувствовал и страх, и отчаяние, и полную безнадежность. Решив не поддаваться, он вспомнил стихи древнего поэта, которые давным-давно учил в школе, кажется Пушкина…
Что в имени тебе моем?
Оно умрет, как шум печальный
Волны, плеснувшей в берег дальний,
Как звук ночной в лесу глухом.
Оно на памятном листке
Оставит мертвый след, подобный
Узору надписи надгробной
На непонятном языке.
Что в нем? Забытое давно
В волненьях новых и мятежных,
Твоей душе не даст оно
Воспоминаний чистых, нежных.
Но в день печали, в тишине,
Произнеси его, тоскуя;
Скажи: есть память обо мне,
Есть в мире сердце, где живу я…
Шани умолк и услышал, что Дина плачет, и понял, насколько ей страшно – невыносимо, нечеловечески страшно. И тогда он стал читать ей все стихи, которые знал наизусть: и земных авторов, и аальхарнских. Слова разлетались по коридору, отражались эхом от темных стен и, словно пепел от костра, слетали на пол и таяли… Стихам было не место в тюрьме, но Шани не переставал их читать, переносясь хотя бы ненадолго в другой, чистый и справедливый мир, который пусть и казался ненастоящим, но тем не менее существовал…
Вся мощь огня, бесчувственного к стонам,
весь белый свет, одетый серой тенью,
тоска по небу, миру и мгновенью
и новый вал ударом многотонным.
Кровавый плач срывающимся тоном,
рука на струнах белого каленья
и одержимость, но без ослепленья,
и сердце в дар – на гнезда скорпионам.
Таков венец любви в жилище смуты,
где снишься наяву бессонной ранью
и сочтены последние минуты,
и, несмотря на все мои старанья
ты вновь меня ведешь в поля цикуты
крутой дорогой горького познанья.
А потом Дина затихла совсем… Шани окликнул ее, потом еще раз и еще, но она не отвечала, а лампадка в ее камере потухла, и в коридоре стало совсем темно. Тогда Шани отошел от решетки, рухнул на лавку и уронил горячее лицо в ладони.
Так он и сидел, пока не настало утро, и за ним не пришли стражники.
Охранцев было всего двое: один офицер в средних чинах (Шани отчего-то подумалось, что он уже видел раньше этого статного и подтянутого мужчину, хотя где? Это не инквизиция, а охранцы внутренних вооруженных сил – совершенно другое ведомство, и между собой они, по большому счету, никогда не пересекаются), второй явно начал службу всего пару месяцев назад и испуганно озирался по сторонам.
– Господин Торн, – начал старший (все, теперь попросту и без чинов), – мы пришли, чтобы отвести вас на площадь Семи звезд, где через час состоится ваша казнь. Хотите ли вы исповедаться, чтобы умереть сыном Заступника, а не еретиком? Каково ваше последнее желание, будут ли какие-то распоряжения?
Какие тут последние распоряжения… После указа Луша о ереси приговоренным распоряжаться совершенно нечем: все имущество незамедлительно отходит в казну. Шани отрицательно покачал головой.