В тот вечер Ленни мог бы бежать от этой сцены и никогда больше не возвращаться.
И тут Ленни заметил, что он в саду не один. Он услышал какое-то царапанье на земле и вначале подумал – да там зверь какой-то, или крыса, или белка, сейчас она ему на ногу залезет. Но нет – это оказался мальчишка-подросток. Просто невероятно: елозя коленками по грязи на цветочной грядке, он взрыхлял землю маленькими ручными граблями. Ленни раздавил окурок и подошел посмотреть поближе. Мальчишка оказался Карлом Хьюманом. Он был почти ровесником Мирьям Циммер, учился в ее классе, хотя девочки в пятнадцать лет – уже женщины, а мальчики – еще дети. Хьюман был из тех, кто вечно остается в тени – невидимкой, свидетелем, “губкой”. Серьезный мальчик – Ленни не раз видел его на партийных собраниях, где он тихо помогал женщинам на кухне – подкладывал миндаль на подносы или разливал чай, а сам между тем впитывал и понемногу осмыслял окружавший его мир взрослых. Сейчас Хьюман при лунном свете окучивал бархатцы на родительской грядке, пока сами его родители грызлись между собой из-за неопровержимых и сокрушительных истин, разглашенных Хрущевым. Будто слизняк в траве, оставляющий позади себя блестящий след подростковой грусти. Еще не так давно Ленни и сам был таким.
– Я тебя сразу не заметил.
Хьюман ничего не ответил.
– Ты любишь цветы?
Мальчишка жалко пожал плечами.
– Нумизматикой интересуешься?
– Чем?
– Монетами.
– Отец обещал взять меня на бейсбольный матч, если я прополю грядки.
– А кто тебе нравится – Кэл Адамс? В “Доджерс” играл когда-то еврей-аутфилдер, хотя, конечно, до Дьюка Снайдера ему было далеко.
– Эрскин. Я сам хочу стать питчером.
У Ленни не хватило духа рассказать парню то, о чем он уже знал: за отступные “Доджерс” готовы были смыться. У Уолтера О’Мэлли имелась причина, чтобы продать Эббетс-Филд: он устремил взоры на Запад. Влиятельные критики сегрегированного бейсбола, эта тайная официальная команда американской компартии, предпочли податься в края, где солнце светит круглый год. Теперь на зрительские места усядутся загорелые евреи, денежные мешки, разжиревшие на киноиндустрии, а не какие-то бледные выходцы из Центральной Европы, вчерашние эмигранты, так до конца и не американизировавшиеся.
Взрослые всё знали – и не знали, как сказать об этом детям. В этом они отчасти походили на Хрущева, взрослого дядю из Москвы, которому наконец пришлось разбить детское сердце американской КП.
Все прежние политические пристрастия ухнули в трясину унижения.
От всего этого балагана Ленни еще мог бы сбежать.
– Ты подаешь левой? – спросил Ленни: он заметил, как паренек держит грабли. И роста он невысокого.
– Ну да.
– Левшей-то немало. Дают кучу шансов этому болвану Куфаксу, который вечно перебрасывает. Бросать по дуге умеешь?
– Не знаю.
– Я тебя научу.
Ленни уже лет десять не стоял на бейсбольном поле – за это время другие ребята научились так играть, что он бы, скорее всего, просто рухнул в пыль, скуля от досады, вот и все. Но с этим бедолагой переброситься мячом можно. Можно научить его делать обманный бросок – если только руки у Хьюмана из правильного места растут. Хоть кого-то спасти из здешних руин, над которыми раздавался гогот тревожных и недовольных голосов. Стоял погожий вечер того летнего дня 1956 года, когда “Нью-Йорк таймс” полностью опубликовала секретную речь Хрущева, с которой он выступил еще в феврале.
Из этой зоны бедствия Ленни еще мог выйти на цыпочках – и никто бы ему слова не сказал.
В обоих случаях – ушел бы он или остался – для него начиналась новая жизнь. Ленни остался. В тот вечер, подбадривая пятнадцатилетнего питчера, который копался в земле на родительских цветочных грядках, Ленни почувствовал, что прежние коммунистические взгляды, его преклонение перед Москвой, отшелушиваются и отстают от его души, точно старая кожа. Этот ненужный покров, отмерший и высохший, сдувало теперь прочь, и из-под него проступало какое-то новое, розовое “я”. Через неделю Ленни пришел устраиваться на работу в “Риалз Рэдиш-н-Пикл” – чернорабочим. Кузина Роза, увидев его в конторе (в рубашке и галстуке – он дожидался собеседования), поглядела на него как на сумасшедшего. Это лишь убедило Ленни в правильности его решения.
Роза и Мирьям стали для него компасом – если только у компаса могут быть две стрелки сразу: одна – постоянная, вторая – вечно убегающая неизвестно куда. Роза, прочно окопавшаяся в Гарденз и ближайших окрестностях, неизменная активистка Гражданского патруля, погрязла в местных неурядицах. А главное, внутренне бурля от ярости, она погрязла в собственных убеждениях. Для нее они в такой степени стали образом жизни, что поздно было отрекаться от них, пускай даже сама она никогда не заводила об этом речь. Из партии ее уже вышибли – это Ленни знал. Соратники исключили ее из своих рядов – а вскоре сами принесли себя в жертву порочным московским директивам. Ленни взял Розу за образец: она оказалась Последним Коммунистом. Он никогда не говорил ей о том, как ценит ее заслуги; эта уважительная оценка проявлялась просто в том, что он оставался рядом. Их было двое – уже прочная ячейка. Роза была для Ленни той стрелкой компаса, которая никогда не отклоняется в сторону.
А вот Мирьям – та была перелетной пташкой. Ленни видел ее время от времени, пока та была старшеклассницей и росла, расцветая на глазах: всякий раз ему казалось, что бюст у нее увеличился еще на дюйм. Он до боли в коленках тосковал по малышке, которую когда-то нянчил, по девчонке, которая несколько лет охотно проводила время со своим кузеном – пока не отшила его. Мирьям еще не было шестнадцати в ту субботу, когда она в первый раз огорошила его приветствием на улице. Он сидел тогда за бетонной шахматной доской под открытым небом на углу Вашингтон-сквер-парка, продираясь сквозь бесконечный эндшпиль с одним из никогда не сдающихся. Этим шмендрикам вечно приходилось наглядно доказывать, что они проиграли: сами они упорно не желали этого признавать – наверное, потому, что изредка победа и правда в итоге оставалась за ними. Случалось, они вымучивали ничью, доведя игру до пата, хотя сам этот термин они, похоже, отказывались запоминать – видимо, из опасения, что его можно столь же успешно применить ко всей их жизни в целом. К шахматной доске, мгновенно сократив расстояние от Саннисайда до Гринич-Виллиджа, внезапно подошла Мирьям с подружкой-негритянкой. Ленни, сгорбленный наподобие вопросительного знака, распрямился и поднялся, едва не освободившись при этом от всей одежды. Если бы она прискакала сюда верхом на лошади и поприветствовала его из седла – и то он не смутился бы больше.
И Мирьям, и ее черная подружка были в темных очках. Не успел Ленни и рта раскрыть, как обе девушки уже смеялись над ним. Почему он сразу понял, что у него расстегнута ширинка? Наверное, в таком виде он просидел уже несколько часов. Он застегнул молнию и незамедлительно сдал партию – к изумлению шмендрика, которому он только махнул рукой: мол, ничего-то ты не понимаешь.