Но существовала и другая, более глубокая причина, которую Розе вообще нельзя было бы втолковать, да и сама Мирьям понимает ее лишь отчасти: упорное нежелание Мирьям овладевать вторым языком восходит к давнему и сознательному отречению Розы от родного идиша – языка Розиных родителей, языка ее собственного детства, языка, который Мирьям совсем не слышала дома, в Саннисайд-Гарденз, в квартире, где она жила вдвоем с матерью, – кроме, разве что, горстки слов, которые настолько широко распространены, что понятны уже не только евреям, но и ирландцам, и итальянцам, и кроме тех словечек, которые настолько прижились повсюду, что их можно услышать и в кино, и с экрана телевизора. Нет, Роза сделала ставку на безукоризненный английский: у ее дочери не должно быть ни малейшего вульгарного акцента, характерного для городских окраин. Уроки дикции после основных школьных занятий не были обязательными – но Мирьям в десять и одиннадцать лет разучивала наизусть и декламировала отрывки из “Луны и гроша” Сомерсета Моэма, а по окончании курса принесла домой грампластинку, которой ее наградили за успехи. Разговоры на настоящем идише Мирьям слышала только где-то на стороне – в общих дворах между домами или в гостях у каких-то дальних родственников, у тетушек и дядюшек Ангрушей, которые без малейшего стеснения пересыпали свою будничную речь целой кучей словечек вроде “бикицер”, “цимес”, “дрек”, “мишпоха”, “шмендрик” и “нудник”, а иногда еще и закручивали целые предложения на англосаксонском наречии в какие-то невероятные, чисто местечковые, синтаксические кренделя.
Иначе говоря, именно Роза, сама того не желая, внушила Мирьям страх перед вторым языком, оставшийся как осадок от ее собственного врожденного – и позднее подавленного – двуязычия. Если на каком-то одном уровне Мирьям, воротя нос от испанского, пыталась “не стать Розой”, но на другом уровне она пыталась “стать Розой, которая пытается перестать быть Розой, которая говорит на идише”. Как же во всем этом разобраться? Если она – дерзкий пролетарий, тогда к чему все эти старания? Зачем говорить так, как говорят высшие сословия? А если она охотно выставляет напоказ раны и язвы народа-изгоя – откуда тогда такое отвращение к родным языкам низших слоев общества? Да, наряду с беспомощной верой в благопристойность, со страхом перед грязью и хаосом, в Розином преклонении перед чистотой английского языка проглядывала и крупица коммунистической мечты о едином мире. Стряхнув с себя грязь идиша, можно стряхнуть и религию, и историю. Можно подготовиться к ослепительному будущему. Нет ли в этом путаницы? Конечно, есть. Пожалуй, это даже мешанина – фермишт, – да такая “фермишт”, что твоя дочь бросается вместо испанского учить французский, а потом и французский забрасывает.
Теперь Матусевич выбирает раздел “Где?” и называет “Ла-Пас”, отвечая на вопрос: “Название какого боливийского города означает “город мира”?” А затем Мирьям, довольная тем, что ее избавили от категории “Что?”, чувствует себя лично оскорбленной, когда Арт Джеймс обращается к Грэму Стоуну со следующим вопросом:
– Слово Venceremos, которое используют многие латиноамериканские политические группировки, является испанским переводом известного девиза, которым пользуются многие движения за права человека в нашей стране. Вы можете произнести этот девиз иначе – в двух словах?
Стоун, погладив себя по бесформенной бородке, молодцевато отвечает:
– Мы победим.
Наверное, еще никогда в истории человеческой речи эта знаменитая фраза не звучала так невдохновенно. Пожалуй, Мирьям уже и Стоуна начинает ненавидеть.
Матусевич $235 Гоган $45 Стоун $185.
* * *
Гудман, Швернер и Чейни. Эта тема существует исключительно в голове Мирьям. В перерывах, которые зияют, как пропасти, между этапами игры, Мирьям мысленно переписывает все шоу в соответствии с собственными предпочтениями, воображая некое возмещение за свои провальные, невпопад, реплики, и заодно подстегивая собственное любопытство и гнев. Все это – и возмещение, и любопытство, и гнев – в настоящий момент сплавлено воедино и становится тактикой, позволяющей ей продержаться до следующего вопроса, если только ей наконец позволят отвечать. В 1967 году Уильям Гарольд Фокс, федеральный судья Южного округа Миссисипи, выносил приговор – на основании закона о применении силы – куклуксклановцам, которых тремя годами раньше судили за убийство борцов за гражданские права Гудмана, Швернера и Чейни в Миссисипи. Какую памятную фразу произнес этот судья, объясняя свои действия? Он сказал: “Они убили одного ниггера, одного еврея и одного белого. Я дал им то, чего они, по моему мнению, заслуживают”. И хотя Мирьям так и не съездила в то “Лето свободы” в Миссисипи, нельзя сказать, что она оставалась в стороне: ей просто помешали туда поехать. И теперь провал Мирьям в игре “Кто, что или где?” (а она уже не сомневается, что потерпит фиаско) вызывает у нее в памяти давнее собеседование с агентом из Конгресса расового равенства в начале того “Лета свободы”.
Гудман, Швернер и Чейни оказались зарытыми в лесу, в глиняной дамбе, и их тела удалось обнаружить только после того, как ФБР усилило поиски и прочесало сто квадратных миль в захолустье Миссисипи. А до этой находки сколько еще тел неопознанных чернокожих, вероятно, тоже ставших жертвами ку-клукс-клановских линчеваний, было откопано в ходе розысков? Бесчисленное множество – никто даже не вел им счета. Мирьям издавна справедливо считала себя докой по части разных игр и головоломок, отлично раскусывала всевозможные стандартные тесты и заполняла стандартные бланки, мастерски вела переговоры как с чиновниками нью-йоркской гражданской инфраструктуры, так и с бюрократами из организации левых. А самое главное – она неизменно искрилась остроумием в беседах с глазу на глаз, всегда имела наготове ответ, всегда брала барьер благодаря успешно пройденному длительному и беспощадному эксперименту в лаборатории детства под началом Розы Циммер. И вот теперь, когда она предвидела близкий крах в этой телевикторине, в ее памяти всплыл постыдный эпизод другого ее провала. Та встреча в штабе КРР была, по сути, апелляцией, которой она сама потребовала после того, как ее заявку на участие в летнем проекте “Миссисипи” отвергли без всяких объяснений. Тогда, в 1964 году, все повально хотели примкнуть к той акции в любом качестве. Это было после марша в поддержку Мартина Лютера Кинга на Эспланаде, где все они собирались годом раньше, и Томми тогда еще немножко злился, когда увидел, что Бобби Дилан устроил там концерт; но так уж тогда вышло с Диланом – он вдруг взмыл на немыслимую высоту с уровня обычной мостовой, по которой они все продолжали ходить. Приходилось как-то привыкать к тому, что его неуклюжая фигура – “звездное скопление” из локтей и штатива для губной гармоники – уже парит где-то далеко, в небесах. Томми воспринял это как личное оскорбление, хотя и зря. Эндрю Гудман был студентом Куинс-колледжа в начале шестидесятых, он изучал драму. За тридцать пять долларов, ставка два к одному, ответьте: знали ли вы его лично? Нет, я бы не сказала, что прямо-таки лично, но потом я услышала от общих друзей, что мы, оказывается, вместе пикетировали Линдона Джонса в нью-йоркском павильоне на Всемирной ярмарке. Это было месяца за два до того, как Гудмана убили… Кажется, там был еще Марио Савио, тоже студент Куинс-колледжа…