Альберт поблагодарил и представившего его клерка, Остроу, и фермера Самановица, который сидел в сторонке и молчал, а затем поблагодарил всех собравшихся за то, что пришли послушать его “в такой день”. Что это за такой день сегодня, Роза понятия не имела, однако Альберту жидко похлопали – так обычно хлопают в ладоши скопления людей: если они чему-то и радуются, то главным образом – самому своему существованию.
– Возможно, вас удивит то, что я хочу сказать вам в самом начале, – начал Альберт. – Прежде всего, я хочу сказать вам, что восхищаюсь вами – как рабочими с вашими семьями, но еще и как американцами! Все вы, сидящие сейчас передо мной, – выдающиеся американцы. Вы лучше, чем сами сознаете. Вы лучше, чем многие другие. Я говорю это потому, что, готовясь встретиться с вами, я слышал всякие рассказы. Вот даже и сегодня утром, когда я ехал сюда, я услышал, что в соседних городах вам не желают ничего продавать, когда узнают, что вы из Хоумстедз. Они объясняют это тем, что вы все тут коммунисты. Я слышал, что жители городка Монро не хотят отдавать своих детей в одни школы с вашими детьми. Потому что вы – евреи и есть подозрения, что вы к тому же красные.
– Говорите на идише! – раздался крик с поля. За этим возгласом последовали новые жидкие хлопки.
Йетта вдруг зашептала на ухо Розе, так что та вздрогнула:
– Тут всегда так кто-нибудь кричит – на половине наших общих собраний. – По ее тону можно было понять, что ей неловко. – В остальных случаях собрание ведется на идише, но обязательно находятся такие, кто кричит: “Говорите по-английски!” Ничего не поделаешь.
– Он бы не мог заговорить на идише, даже если б захотел, – ответила Роза.
Йетта замолчала. Роза – отчасти желая загладить невольную грубость и подавляя смутное “братье-гриммовское” подозрение, что поесть здешней еды – значит запачкать себя возможной скверной здешних мест, борясь с инстинктами своего отказнического разума, – потянулась к бутерброду с рубленой печенкой и золотистым поджаренным луком. Все было очень свежее. Розе страшно хотелось есть.
– Конечно, вы можете спросить: а кто это явился сюда к вам, чтобы хвалить вас за то, какие вы хорошие американцы? Спешу признаться вам, что я собой ничего особенного не представляю. Я не могу быть каким-либо авторитетом в ваших глазах, если не считать того, что я – просто американец. Я такой же гражданин этой страны, но еще и всего мира, я – гражданин человеческой цивилизации, как и вы. А потому я не только уполномочен обращаться к вам как равный к равным, я уполномочен еще и высказывать свои взгляды. Я вправе делиться с вами своими взглядами – и бороться с предрассудками вроде тех, с какими сталкивались и вы. Мои взгляды целиком и полностью выражают то, что мы и празднуем сегодня, в этот великий день, – то есть свободу.
Ну-ну, подумала Роза. Хватит накрывать на стол – пора приносить еду. Альберт был мастер по части сервировки – а вот с едой дело всегда обстояло хуже. И все же тут, на этом помосте, он ощущал себя явно в своей тарелке: на высоком лбу у него блестел пот, но и все его хилое тело тоже как будто слегка светилось заботой о слушателях, рассевшихся перед ним на поле. А они, в свой черед, явно тянулись к нему и к той квинтэссенции покинутого ими города, которую он воплощал. Ведь город – в какой бы нищете они там ни прозябали в прошлом, – оставался оплотом булыжных мостовых и правильного языка, средоточием идей, – словом, раем по сравнению с этой убогой глухоманью, куда их хитростью заманили для непосильного труда.
Альберт имел некоторый ораторский талант, хотя произносить подобные речи – совсем не то же самое, что обладать способностью, глядя собеседнику в глаза, говорить с полным убеждением. Или, скажем, помериться силами с Розой или с другим мощным противником – с помощью своих избитых фраз. Уж на этом-то поприще она сильно его опережала. Лишь тут, оказавшись на некоем среднем расстоянии от Розы, Альберт снова мог отвоевать себе немного ее внимания. Сидя рядом с ней в машине, он попадал в Розино поле острого, смертельного разочарования – без малейшей надежды выбраться оттуда. Когда же он стоял перед ней здесь, на помосте, к ней возвращалась способность видеть его особое обаяние – смесь говорливости и уклончивости.
То же самое получалось у них и в постели. Он оплодотворил Розу потому, что всегда старался избежать этого. А поскольку ее уже бесило, что он постоянно прыщет спермой ей на бедра и на живот, выбирая окольные пути вместо прямого, она однажды бешено вцепилась в него и задержала на один решающий миг дольше. Зато теперь, когда он снова и снова силился повторить тот первый случайный успех, из-за которого они поддались панике и поженились, – теперь его прилежные старания умиротворить ее саму, ее сестер и собственную мать, подарив им отпрыска, терпели крах. Альберт казался Розе просто непостижимым: идя прямой дорогой, он словно делался невидимкой. Окольные пути – вот единственное, что легко ему давалось. Когда он кончал прямо в нее, она едва его чувствовала, а его семя било мимо цели и просто пропадало, растворялось внутри нее, как били мимо цели его слова в салонных спорах.
Альберт мелькал в поле Розиного желания, будто радиосигнал, то пропадающий, то вновь появляющийся в зоне приема. – Позвольте спросить: в какой стране имеется более богатый опыт революционной борьбы за человеческую свободу, чем у нас, в Соединенных Штатах? Однако революционным золотом из жилы американской истории, столь богатой и изобильной, как и материальными сокровищами нашей столицы, завладели силы реакции. В таких условиях, естественно, революционный лагерь оказался неспособен заявить о своем праве прямого наследования американской традиции. Потому-то ваше поселение и является столь отрадной вехой. Потому-то вы, хоть вы сами этого и не сознаете, хоть вы и смотрите вниз, на землю, и думаете, что просто добываете хлеб в поте лица, – на самом деле вы ведете борьбу. И не просто борьбу за одну фабрику или за одну ферму. И даже не за один новый городок, появившийся посреди полей. Нет – вы боретесь за блестящее будущее, когда все люди этой земли будут сообща владеть материальной собственностью. Даже те люди, кто сейчас относится к вам с подозрением, кто хулит вас, – люди, ослепленные собственными предрассудками, которые мешают им самим тоже мечтать о свободе. Вот зачем я приехал к вам: чтобы выразить вам свое восхищение и передать вам слова восхищения и почтения от тех, кто находится сейчас далеко отсюда. И особенно – в такой день, как сегодня.
Ну же, Альберт, давай, договаривай до конца. Объясни-ка этим крестьянам, что выковыривание картошки из-под комьев грязи делает их активистами.
– Коммунизм – это американизм двадцатого века.
Неужели никто из этих людей, обмякших от солнца, разлегшихся там и сям на одеялах, ничего не выкрикнет, возмутившись этим избитым лозунгом? Неужели никто снова не прервет его просьбой перейти на идиш? Или говорить по существу, а не надоедать им трескучими фразами партийного вербовщика? Нет, все лежали тихо, будто парализованные его лестью. Впрочем, Роза предполагала, что есть здесь и такие, кто молчит просто из цинизма, как и она. Потому что сейчас, слушая эти приторные излияния, состоявшие сплошь из клише Народного фронта, Роза не просто потеряла ненадолго вспыхнувший в ней интерес к Альберту, но и с удивлением для себя наконец открыла, в чем истинный смысл и цель их сегодняшней поездки сюда. И из-за этого внезапного открытия тот титановый шнур, который Роза ощущала внутри себя, начал сдавливать ей горло, заставляя ее не просто молчать, а мучительно ловить ртом воздух.