Видимо, от избытка благодарности за сам факт своего присутствия там, Томми не мог удержаться от улыбки и радостных возгласов со сцены, как и положено одному из “Братьев Гоган”, – даже если в его песне говорилось, например, о голоде из-за картофельного неурожая, о прорвавшейся плотине или об электрическом стуле. А еще – как выразилась бы его мамочка, из уважения и в память о своей бытности каменщиком, он по-прежнему носил галстук, чувствуя, что для настоящего рабочего было бы просто стыдобой выступать на сцене в рабочей одежде.
А вот новые певцы, которые продолжали появляться, явно не испытывали подобных угрызений. Не важно, откуда бы они сами ни взялись, кем бы ни были раньше, – они всегда напяливали кепку и напускали на себя хмурый вид.
Это были очень нахальные типы.
Томми даже призадумался: не сочинить ли себе какой-то новый сценический наряд, а к нему в придачу – и новую манеру поведения?
Потом Томми показалось, что все пошло наперекосяк после его хамского поступка, когда он из тщеславия бросил Лору Салливан, и ему захотелось (а может, просто померещилось, что хочется) ее разыскать – и он даже взялся пролистывать “пингвиновское” издание Уильяма Блейка, где вроде бы когда-то записал ее номер телефона. Девушка была из Огайо – и ходили слухи, что она снова туда уехала.
“Бакенбарды сыплются на пол”
“Я придержал дверь – и вошел Фил Оукс”
“Я тоже хотел увидеть Вуди на смертном одре (а попал в Бронкс)”
Однако полировать личные мифы, вспоминать брошенных девушек, грустить об оставленных позади перепутьях – все это были тупики, издержки творческого кризиса. Сидя в номере гостиницы “Челси”, Томми Гоган закурил очередную сигарету – последнюю. Теперь ему придется выходить за новой пачкой на ночную улицу – потому что давно уже наступила ночь. Он честно признался самому себе, что Лора Салливан нагоняла на него скуку. А из воспоминаний о девушке, которая вызывала скуку, никакой песни не сделаешь. Та жизнь, если поглядеть правде в лицо, тоже оказалась очередной фальшивкой – пробным прогоном, репетицией, цель которой сводилась к поиску подходящего сценического образа. Тот спотыкливый, иногда великолепный, период, пока Томми еще ходил в парче и спал на выдвижной постели Питера, та пора, когда он уже нашел свой протестный голос, но еще оставался младшим братом, целиком и безропотно находившимся под каблуком не только у Питера и Рая, но и – в скором времени – у Фила и Бобби, – это был как бы черновой кусок жизни. Томми только и делал тогда, что примерял на себя разные позы и личины, искренне подделывал искренность и страстно разыгрывал страсти, – и все это, похоже, служило лишь преамбулой к тому дню, когда он встретил Мирьям Циммер, и вот она-то полностью перевернула и преобразила всю его жизнь.
* * *
Это случилось в одно знаменитое зимнее утро, в феврале 1960-го, когда в знаменитую метель с воющим ветром он предпринял путешествие в Корона-парк в компании знаменитого молодого белого блюзмена, чтобы нанести визит знаменитому старому черному блюзмену, к тому же посвященному в духовный сан, – так что, как шутили они с Мирьям Циммер до конца жизни, им следовало бы, пожалуй, попросить преподобного поженить их тогда же, не мешкая. Будоражащая слава всего этого сразу – и Дейва Ван Ронка, и преподобного Гари Дэвиса, и слава той метели (еще несколько дней газеты пестрели фотографиями сугробов, выбившихся из сил снегоуборочных машин, заваленных снегом входов в метро, а также лыжников в Центральном парке) – стала неотъемлемой частью того безумного, похожего на сон действа, которое происходило в тот день и в несколько последующих. Она слилась с другой славой – той, что рождается в четырех стенах, когда двое влюбленных открывают друг друга. Он не уставал спрашивать себя (и никогда не находил внятного ответа), с какой стати он потащился тогда в пургу с Ван Ронком в его арендованном “Нэш-рамблере”, чтобы посидеть у ног Гари Дэвиса и посмотреть, как тот учит пальцевой технике игры на акустической гитаре на примере своей песни “Наркодилер”, при том что – как шутили – сам он перебирает струны пальцами так, будто вместо правой руки у него нога, причем нога утиная, перепончатая. С какой стати он поборол в себе то, что, как впоследствии объяснила ему Мирьям, являлось “классическим случаем районофобии”, и предпринял экспедицию в Куинс. Томми лишь догадывался, что, скорее всего, они с Питером препирались, как обычно, и ему срочно понадобился предлог смыться куда-нибудь из лофта на Бауэри, – вот тогда-то он случайно и встретил Ван Ронка. Как знать, может быть, Ван Ронк тогда и слышать не слышал о Томми? Но, как бы то ни было, старый фолки, любивший окружать себя толпами, взял с собой Томми. Со временем Томми осознал, что было что-то угодливое в его тогдашнем “ученичестве” – какая-то чуть ли не собачья преданность, заставлявшая его увязываться за Бобом Гибсоном или Фредом Нилом то в магазин за продуктами, то в туалет, – в общем, в самые непривлекательные места. Впрочем, визит к преподобному – совсем другое дело, поездка с налетом романтики. И если ему еще суждено сочинять песни, то такой день просто обязан был послужить источником вдохновения.
Мирьям сидела за столом, рядом с женой преподобного. Сам дом был крошечный, затерявшийся в предместье среди других крошечных домов, стоявших на кособоких улицах, а снегу нападало уже столько, что, казалось, он собрался все под собой похоронить. Они еле втиснулись в отведенное для парковки место, и то пришлось расчищать сугробы крышками от мусорных баков. А потом сразу ринулись в дом – отогревать замерзшие руки. Гари Дэвис восседал в кресле в торжественной позе, будто деревянное изваяние, если не считать бегающих по струнам пальцев и притопывания правым башмаком. На нем были черные очки, потому что к тому времени он уже ослеп и, скорее всего, носил черные очки всегда – и на улице, и в помещении.
Это было поистине чудесно – перенестись сюда, в святилище тепла и кофейного аромата, в такую неожиданную даль от Манхэттена, да еще в такой день, когда границы между днем и ночью, между тротуаром и мостовой, между крышами и небом размылись, утонув в белизне. Это потрясло Томми – вечного моряка, боявшегося потерять из виду сушу, изгнанника, но не скитальца, угодившего, как мышь, в лабиринт Гринич-Виллиджа, но даже не искавшего выхода оттуда. Мирьям сидела за столом на кухне вместе с женой преподобного и еще двумя негритянками – да, Томми был абсолютно уверен, что там, на кухне, находились еще две негритянки, одетые как молодые копии самой “миссэс Анни”, как ее представили. Может быть, дочки? Оказалось, что их опередил другой белый гость: он сидел на диване в кабинете, причем с собственной гитарой, напротив преподобного. Томми узнал его – это был Барри Корнфельд, который вроде бы играл на банджо, насколько помнил Томми. Томми неприятно кольнуло это – он почувствовал себя лишним оттого, что слишком поздно попал сюда, в комнату преподобного, да и в жизни оказался опоздавшим. И лишь потом он увидел Мирьям и сразу же ревниво заподозрил, что Корнфельд, возможно, ее любовник. Она не стала сразу же вставать, а просто по-дружески весело помахала Ван Ронку, который топал ногами в прихожей, чтобы стряхнуть снег, и непринужденно поприветствовала его, как, бывает, здороваются приятели с двух разных платформ метро на станции “Вест-Форт-стрит”.