– Значит, это – самая первая?
– Да… да.
– Тогда спой мне следующую – вторую.
Мирьям подалась вперед, не желая пропустить ни единой ноты. А ему – как раз наоборот – почти хотелось, чтобы она что-то пропустила, а то и вовсе отвернулась. Она уже сняла темные очки – ну, а Томми не смог даже посмотреть ей прямо в глаза. Раньше ее внимание казалось ему чем-то вроде волшебной бутылки, в горлышко которой он надеялся проскользнуть – и там уже расправиться во всю свою ширь, или чем-то вроде макета корабля, на котором паруса пока свернуты – но со временем, поднявшись, заполонят собой все вокруг. И что же теперь? Он ощутил себя светлячком, который жужжит внутри бутылки и ждет, что его вот-вот проглотят, но он все равно бьется о равнодушное стекло и издает слабое свечение, чтобы окончательно не потеряться.
Разве после забитого косяка она не должна стать рассеянной? А вот не стала. Мир плотно обступал их, за ними наблюдал глаз снежной бури, а за окнами расстилалась кромешная темнота. Томми уже перестал ожидать, что Питер вернется с минуты на минуту, и был абсолютно уверен, что брат прочно обосновался или в баре “Максорлиз”, или в “Шпоре”, а ночь наверняка проведет где-нибудь на скамейке (или даже под скамейкой). Как, разве Томми забыл о выступлении?! Эта новая мысль, – хотя и казалась невероятной, – остудила его и напугала. А потом он подумал, что в такую метель все представления просто отменятся. Всякий раз, как Томми переставал играть, Мирьям Циммер начинала говорить, а он одновременно впитывал ее слова – и не слышал абсолютно ничего, потому что все заглушало его собственное внутреннее бормотанье – то тщеславное, то укоризненное, то насмешливое. Вот почему так трудно разглядеть другого человека: сам же все время и встаешь на пути. А раскрыться перед другим, как сейчас раскрывался Томми, значило увязнуть в трясине саморазглядывания.
– Знаешь, для ирландца ты жутко много поешь о черных.
Он только что не спеша исполнил “Бойню в Шарпвиле”. Этот импровизированный концерт начинал, пожалуй, походить на какое-то конкурсное прослушивание, и он уже почти исчерпал запасы своего небольшого репертуара. Если замечание Мирьям и было провокационным, то выражение ее лица нисколько на это не намекало. Томми даже не знал, как ей ответить, – да еще на ее же языке. А другого языка у него не было.
– Я, кажется, тебя смутила? Лучше было сказать “о неграх”?
– Да, я и правда много о них пою, – выкрутился он. – Может, просто чтобы позлить Рая.
– Южная Африка, Гаити, Миссисипи… Черт возьми, Том, да разве ты там бывал – хоть где-нибудь?
– Что ж – мне нечем ответить на эти обвинения. И не от тебя первой их слышу. Да, когда я сочиняю, то просто краду газетные заголовки.
– А ты съезди на Юг. Говорят, сильно впечатляет.
– Да я и сам об этом думал. Вот только вокальные трио там не слишком-то востребованы.
– Съезди сам, без братьев.
– А, стоит, наверное. Только Питер не дает нам сидеть без дела. Мы выступаем почти без перерывов.
– Тут голосов не хватает, Том.
– Не хватает… где?
– В песнях.
В ее словах не слышалось ни порицания, ни нежности: они просто упали ровно и неопровержимо, будто кирпич, положенный в нужное место. Пожалуй, до этой минуты его песни никто по-настоящему и не слушал – даже он сам. Мать называла его Томасом, отец – сыном, братья – Томми. Никто никогда не называл его Томом.
– А у нас ведь тут есть свои черные – свои негры, – сказала Мирьям. – Достаточно по лестнице спуститься.
Чтобы попасть сюда, в квартиру Питера, волей-неволей пришлось кое-где обходить, а кое-где и переступать через сгорбленных людей, которые, укрываясь от метели, расселись на пороге и на ступеньках. Эти люди, которыми кишела Бауэри, были черными по определению (и тут Томми решил, что теперь тоже, вслед за Мирьям, станет употреблять это слово вместо другого) – совершенно независимо от цвета кожи. Они делались черными от порицающих взглядов прохожих, от жалких грязных лохмотьев, от уличных теней. Томми всегда, когда можно, отводил глаза, старался не видеть их.
Теперь он наконец решился рассмотреть Мирьям, пробившись сквозь кордон ее слепящей притягательности – сквозь заслон ее украшений и ауры, всех этих браслетов, позвякивающих на руке, битнической юбки в складку из шотландки с тонкой водолазкой, вороньего грая ее волос, – чтобы встретиться наконец с ее пытливыми карими глазами под дугами густых бровей, вглядеться в изгиб ее широких губ, которые в редкие мгновения покоя складывались в вечную усмешку – такую всепобеждающую, что тот, кому она была адресована, избавлялся от всяких сомнений. Увидев выражение лица этой женщины, ты ощущал какое-то раздражение на все на свете – и в то же время всепрощение. А еще у нее был нос – крупный, горбатый, совсем как рисуют еврейские носы на карикатурах. Можно было даже ожидать, что, сняв темные очки, она заодно отцепит и нос. Этот пролетарский нос торчал, чуждый волшебству, окружавшему его, и был какой-то ложкой человеческого дегтя, портившей мед нечеловеческой красоты Мирьям.
– А давай сварим для них кофе?
– Для кого?
– Ну, для тех ребят внизу, если они еще в статуи не превратились от холода. Давай!
Она подскочила и стала сыпать молотый кофе в кофеварку Питера.
– А пить они из чего будут?
– Мы принесем им чашки, а потом заберем.
– На всех не хватит.
– А кто говорит про всех? – Мирьям заглянула в раковину, пошарила в шкафу. – Может, хотя бы четыре порции? Что-то у вас тут, ребята, с посудой совсем швах. Никогда, значит, на ночь больше двух гостей за раз не приглашаете, да?
Томми только рот разинул.
– Больше нет?
Мирьям надела пальто и сунула две керамических чашки в большие карманы.
– Сейчас, – сказал Томми, зашел в ванную и взял с раковины кружку из морской пенки, где Питер держал бритвенные принадлежности. Вынул кисточку и промыл кружку изнутри. – Вот. Теперь пять.
Мирьям с удивлением уставилась на бородатую кружку из морской пенки и состроила гримасу.
– С ума сойти, ну надо же! И кто-то еще толкует про страшные клише! Вот уж где не ожидала увидеть такую цацку с лепреконом!
– Это не лепрекон
[7]
. Просто Зеленый Человечек.
– Да что в лоб, что по лбу.
Надев ботинки, которые, недолго полежав на батарее, не просохли, а только размякли и стали сильно пахнуть, Томми и Мирьям понесли кофейник и пять чашек вниз, спустились на два лестничных пролета и вышли на улицу. Метель почти стихла. Под застывшими уличными фонарями невидимая рука окутала одеялом скрипучего снега все очертания Божьего мира – все оконные карнизы и перемычки, все ветровые стекла машин, все вулканические выступы мусорных баков. Единственным исключением были человеческие фигуры, которые продолжали борьбу: высовывали колени из своих пещерок, дышали на голые кончики пальцев, торчавшие из митенок. Мирьям нашла свою пятерку – кучку людей, жавшихся друг к другу у входа в дешевую ночлежку. Она раздала им чашки и разлила первую порцию, а потом поставила кофейник в сугробик у их ног. Кофейник сразу сделал себе уютную ямку. Зеленый Человечек очутился в покорябанных руках черного бродяги с заскорузлыми рябоватыми щеками и ледяными глазами, желтыми, будто кукуруза.