Совершенно другое дело – личное горе. Они низводили ее до приземленного уровня сплетен в Гарденз. Носить траур, ходить в черном – это вызывало бы неподобающую жалость у окружающих, это не имело ничего общего со знаменами. Она улавливала оскорбительные отголоски даже в том приглушенном шепоте, которым провожали ее старые товарищи, принимавшиеся шушукать за ее спиной, стоило ей пройти мимо них по тротуару. Клей политической паранойи высыхал, превращался в пыль и уносился прочь, и именно эта паранойя оказалась последним скрепляющим веществом, на котором еще кое-как держалось ее чувство общности со своим районом. После распада этих последних связей в остатке была лишь горстка безобидных старичков, которые судачили о Флориде или о смерти. Роза даже затруднилась бы ответить, какой из этих двух вариантов выхода из тупика хуже. Обитатели помоложе, для которых Саннисайд был всего-навсего городским районом, куда они переехали жить, вообще не знали, кто она такая.
Утомившись, Роза перестала останавливать прохожих, перестала требовать, чтобы ей представлялось каждое новое лицо, появлявшееся в районе, – и это временное ослабление хватки привело к тому, что всё понемногу стало скатываться в анонимность. Роза обдавала привычными молчаливыми взглядами тех, кого знала уже не первый десяток лет, и не в силах была устанавливать новые связи с этими молодыми парочками, которые, скорее всего, отреагировали бы вежливым непониманием на ее допросы. Так на тротуаре между Розой и любым другим человеком разверзалась пропасть. Ей уже и самой трудно было припомнить, в чем заключались радикальные основы ее давнего негодования, служившие правомочием идеалистки строго допрашивать всех встречных. А без такого правомочия она поневоле приобретала удручающее сходство с обыкновенной старой склочницей. Молчание, некогда таившее в себе увещевание и различные намеки, теперь превратилось в самое обыкновенное молчание. Поэтому, если новичок, напуганный взглядом или жестом этой странной одинокой фигуры, удосуживался кого-нибудь о ней спросить, то слышал в ответ: Очень печальная история – у нее единственную дочь убили в Южной Америке. Или что-нибудь другое, порезче: Безнадежный случай. Коммунистка. Муж сбежал от нее в сороковые, дочь сбежала на Манхэттен, но это оказалось слишком близко. Искала себе мужика – нашла черномазого, но и тот дал деру. Любая другая на ее месте сама бы воспитывала внука-сироту, но только не она. Мальчишку отослали в Пенсильванию, к каким-то сектантам.
Ах, квакеры, по-вашему, не сектанты? Ну что ж, вы вольны оставаться при своем мнении.
Во всяком случае, среди тех ожесточенных евреев, что катили магазинные тележки по проходам между полками и морозильниками, попадались пережившие Холокост женщины, которые могли засучить рукав и показать чернильный номер на руке. А вот Розе явно не хватало татуировки с надписью “Преждевременная антифашистка”.
Слушайте, однажды я заставила уоббли сесть рядом с кропоткинцем и спокойно с ним побеседовать. Может, вам это ничего и не говорит, но в ту самую секунду два разных мира вдруг застыли в равновесии.
Среди всех этих руин былого, между приглашениями на похороны, и шагала Роза – и дошагала в итоге до Программы охраны свидетелей Большого Куинса. Где-то на перекрестке, где Сорок седьмая пересекала Шестьдесят четвертую на пути к Семьдесят восьмой и уходила дальше, она уже способна была потеряться, утонуть в бескрайнем, нескончаемом людском море, где никто не ведает жалости и никого не узнают в лицо, где царит одна лишь непостижимая система бездушно пронумерованных улиц, переулков и площадей. Люди, люди – ведь именно с людей она начинала, когда шестнадцатилетней девочкой осмелилась спорить с отцом за пасхальным столом. Раз уж это ночь, когда положено задавать вопросы
[18]
, позвольте мне спросить еще вот что: что же делает еврейское рабство – в наше-то время, когда мы столько знаем, – более тягостным, чем все остальные нынешние формы порабощения человечества? Разве не все мы – люди? Ведь именно человечеству, живущему в условиях разобщенности, которые навязали людям ложные понятия о различиях между расами и религиями, Роза и посвятила свою жизнь. И вот что парадоксально: эта борьба обернулась для нее катастрофическим отчуждением не только от собственного отца и его кровной веры, иудаизма, но и от всего человечества. Повинуясь зову своих убеждений, она очутилась в сетях ячеек, подчинявшихся советскому диктату, но состоявших на добрую половину из фэбээровцев. В итоге она вышла оттуда с нервной системой, настроенной на восприятие мира как сложного механизма, состоящего из всевозможных систем, институтов, идеологий. Теперь же она подумала: всё, хватит! Хватит с меня этих полицейских и городских советников! Хватит с меня мэров! Носиться с ними – все равно, что на Папу Римского молиться! Вы облекали властью любого – даже еврея, – только затем, чтобы совратить его, склонить к коррупции, а еще – как это случилось с Мейнзом – и поглядеть потом, как он летит с обрыва в пропасть. А принимая во внимание, что сама Роза обладала куда большим умом и твердостью духа, чем большинство тех мужчин, под чьим невероятным авторитетом она понапрасну находилась в течение почти всей жизни, то ее отрезвляла мысль, что, быть может, только ее принадлежность к женскому полу уберегла ее от такой же участи. Розу Ангруш-Циммер никогда не избирали на высокую должность: ее наивысшей победой было право войти в правление Публичной библиотеки Куинса, где она, единственная женщина, восседала среди судей, священников и идиотов от коммерции и где ей едва давали вставить слово, а она целыми ушатами выслушивала бредовые речи. С таким же успехом она могла бы там выносить переполненные пепельницы или, скажем, приносить блюдо гоменташей с маковой начинкой.
Лишь ее женское естество вернуло ее вспять, туда, где, как она решила, и есть теперь ее место: в ряды всегдашних “потерпевших” от истории – к Народу. Она сотню раз фыркала при слове “феминизм”, когда Мирьям пыталась применить это слово к ее, Розиной, жизни. Что ж, оставалось теперь добавить и этот дополнительный покаянный укол к непостижимой утрате: очень жаль, что она сумела взглянуть на собственную жизнь с позиций Мирьям слишком поздно, когда беседовать об этом можно было лишь с призраком дочери – по такому телефону, который никогда не звонит.
Еврей, которого постигла худшая из утрат – смерть единственного ребенка, – традиционно отворачивался от Бога. А Роза совершила этот поступок еще несколько десятилетий назад.
От чего же ей теперь отрекаться?
От материализма.
* * *
Вот в таком-то расположении духа пребывала теперь Роза – покаянно отказавшись от былого патрулирования, она морально приготовилась к любому утешению, какое только возможно. В таком-то настроении она и забрела в бар “У Келси”, где явно надеялась найти нечто большее, чем просто укрытие от уличного пекла и стакан ледяной кока-колы с ломтиком лимона, хотя, разумеется, зашла туда и за этим. И в таком-то состоянии она снова перенеслась, благодаря какому-то колдовству сильных желаний, в мир Арчи Банкера. Ведь бар “У Келси” был излюбленным местом Арчи Банкера и находился, если верить титрам сериала, на Северном бульваре. Так почему бы и Розе туда не заглянуть?