Горный орел налетит на черного дракона и его союзника и уничтожит этого союзника, тогда на помощь поспешит черный дракон, который на время оставит в покое петуха.
Битвы в начале войны покажутся ничтожными в сравнении с теми битвами, которые произойдут в стране Лютера.
Когда зверь почувствует, что ранен, он рассвирепеет, горному орлу, петуху и леопарду понадобятся месяцы, чтобы уничтожить его.
Реки будут завалены горами трупов, погребать будут только принцев крови и первых военачальников, на помощь мечу придет голод. Антихрист несколько раз будет просить мира, но мира ему не дадут до тех пор, пока победа над ним не будет полной.
Защитники агнца не отступят до тех пор, пока у Антихриста в войске останется хоть один солдат.
Антихрист потеряет свою корону и умрет в одиночестве в изгнании. Империя его будет разделена на 22 государства, но ни в одном из них не будет ни войска, ни оружия.
Горному орлу будет принадлежать счастье спасения Европы, населенной христианами.
Тогда наступит вечный мир, и каждая нация будет жить по законам справедливости и правды.
Счастливы будут те, кто победит в борьбе, они узрят новое человечество и новое царство, которое наступит после падения черного дракона.
29 июня 1941 года
Любезнейший Штрик-Штрикфельд
[15]
был само обаяние, хотя в данном случае ему и притворяться не приходилось. Дворянин, петербуржец, образованный человек, всё на равных. Да и мысли у него были трезвые, без фанатизма, да и случай казался ему ясен. Правда, видимо, что-то потихоньку грызло неглупого и веселого немца, если все вечерние разговоры он неизменно сводил к немому вопросу в серых балтийских глазах: как выжил?
– Думаете, ворожил кто? – с наслаждением затягиваясь хорошей сигаретой, вздыхал Трухин. – Самому бы узнать, право слово.
– Но, согласитесь, Федор Иванович, ваша биография позволяет задать подобный вопрос.
– Неужели вам настолько известна моя биография?
– Да вы и сами не скрывали ничего, надеюсь. Разумеется, я понимаю, – лицо Вильфрида Карловича на секунду становилось грустным, и было ясно, что он-то действительно понимает, – что есть в жизни моменты, так сказать, неизъясненные, мистические, которые имеют огромное значение и влияние на всё последующее.
– Ну, ежели они мистические и неизъясненные, как вы изволили выразиться, то и изъяснить я их не могу.
– А ведь вся биография говорит против вас.
– Согласен. Но ведь душа – потемки, а уж наша русская – и тем более. Поверьте, рад бы – да не могу, не знаю. А вам не кажется, что если человек будет абсолютно честно – не перед людьми, а перед собою и Богом – выполнять все, за что бы ни брался, что бы ни выпало, то станет неуязвимым для зла?
– Я подумаю над этим, – совершенно серьезно ответил Штрикфельд. – Я рад, что у вас подобный взгляд на вещи, он вам еще ох как понадобится.
– Это вы к чему?
– А к тому, уважаемый Федор Иванович, что придется все-таки переправить вас в лагерь.
– Я давно этого жду. Меня мое исключительное положение не устраивает… и тяготит. Когда отправка?
– Завтра.
– Отлично. С Богом. И в таком случае смею закончить нашу беседу.
Трухин встал и в очередной раз ощутил себя великаном в сравнении с маленьким, вертким Штрикфельдом. От свежесрубленных досок штабного барака, особенно наверху, сладко пахло сосновой смолой.
– Надеюсь, вы понимаете, что ваше обаяние и знания должны пригодиться вам и в лагере.
– Понимаю, что вы этого ждете, но запомните: никогда я не применял ни то ни другое специально – или во вред кому-то.
– «Аристократ, идущий в революцию, – обаятелен»
[16]
, – неожиданно щегольнул знанием русской классики и тонким проникновением в проблему Штрикфельд.
Трухин промолчал и, не прощаясь, вышел, тяжело опираясь на выданную ему в госпитальном бараке палку (ранение оказалось сквозное, кости остались целы), под июльское ночное небо.
Было оно здесь плоским и серым, почти физически давящим на широкие плечи. Трухин не спеша прошел к своему бараку, одному из двух, наскоро построенных в этой литовской глуши для высших советских офицеров. Офицеров этих оказалось на удивление много; и пусть для большинства выбор этот не был осознанным, скорее, импульсивным, не говоря уже о тех, кто попал раненым, в полубессознательном состоянии… и все же… все же… все же.
Он сел, прислонившись к нагретым доскам, и согнул ноги, превратившись в гигантского кузнечика, каких, бывало, ловили они в Шахове августовскими вечерами. Именно в такой вечер ловли кузнечиков – а для него, гимназиста-восьмиклассника, это была уже, скорее, ловля взглядов Валечки Гуссаковской – в доме послышался пронзительный крик горничной. В кабинете стоял отец и дрожащими руками пытался отодвинуть от себя по сукну стола сероватую бумагу.
– Кочковизни… Кочковизни… – синеющими губами твердил старик, а они все – Серж, Ваня, Маша, Валечка с Александром и он – стояли полукругом, пока Маша не догадалась схватить бумагу и прочесть. Алеша, старший, любимый, ушедший на войну через четыре дня после ее объявления, был убит в Польше при переправе у фольварка Кочковизни. Тело оказалось разнесено снарядом в клочья, и хоронить было нечего. В этот день исчезла страна Панголия, закончилась так никогда и не высказанная любовь к Валечке, и жизнь весенним ручьем понеслась по другому руслу.
Следующий по старшинству сын традиционно должен был заниматься наукой, но для Сергея, еще в пятом году попавшего под надзор, столичные университеты оказались закрыты. Следовало поступать ему, Феде. Душа не лежала, но верность традиции, на которой держится род… и летом пятнадцатого он оказался на юридическом в Москве. Гордость курса, кумир барышень, легкий, летящий, словно в вечном танце, Тео…
– Не жабься, генерал, – прервал его кашляющий голос соседа по бараку.
– Все мы здесь генералы, – усмехнулся Трухин и вытащил штрикфельдовскую пачку. – Что не спите? Грехи наши тяжкие давят?
Пехотный генерал Солодухин, сдавшийся едва ли не с развернутым знаменем, не вызывал у Трухина симпатии, но провоцировал любопытство, подогреваемое еще и сознанием того, что сам он так не смог бы. Ни как офицер, пусть даже и советский, ни как дворянин.