– Физиолога бы нам, – сквозь толстое стекло задумчиво разглядывая двести девяносто пятого, проговорил Сидоркин. – Хорошего, знающего психофизиолога. Может быть, секрет, как в матрешке, запрятан в этом лысом клоуне…
– Сомневаюсь, – непререкаемым тоном отрубил Черных.
– Сомнение – основа познания, – рассеянно заявил подполковник. – Вам не кажется, что он сегодня держится даже развязнее, чем обычно? Как будто получил подарок или хорошие вести из дома и теперь не знает, куда деваться от радости…
– Вряд ли это имеет значение, – сказал Черных, кладя руку на пульт управления.
– А мне почему-то кажется, что имеет, – удивляясь собственной бесцельной настойчивости, заявил Сидоркин.
– Что ж, – помедлив, сдержанно и сухо произнес полковник, – видимо, сегодня такой день, что странности в поведении наблюдаются не у одного только ноль-два девяносто пятого…
Подполковник понял, что на сегодня споров и пререканий уже достаточно. Мелкие странности в поведении – ерунда, если дело происходит на поверхности. А здесь, в ограниченном пространстве строго засекреченного военного объекта, достаточно грамотно составленной докладной записки, чтобы в штатном расписании лаборатории появилась вакансия научного сотрудника. На твое место явится новый болван, уверенный, что ему доверено будущее современной науки, а тебя вместе с другими бедолагами забросят в кузов электрической вагонетки, которой управляет резиновое чучело с противогазной харей вместо лица. И все это произойдет по твоей собственной вине – просто потому, что не справился с раздражением и не сумел удержать в узде свой строптивый, как норовистая лошадь, язык…
Тем не менее, оживление двести девяносто пятого по-прежнему казалось подозрительным и беспокоило, как камешек в ботинке. В последнее время его шуточки, адресованные ученым и санитарам, стали плоскими, однообразными и звучали без прежнего задора, что свидетельствовало о накопившейся психологической усталости и крушении последних надежд, которые лысый чудак продолжал лелеять, несмотря на очевидную безвыходность своего положения. Он сломался, и Сидоркин допускал, что это начало конца. Физиология человека связана с его психологией гораздо теснее, чем принято считать, и, вполне возможно, психологический надлом станет первой трещиной в невидимой, непостижимой, непробиваемой броне, которая целых два года сохраняла в целости психическое и физическое здоровье этого обреченного «уникума». Двести девяносто пятого было жаль: в лаборатории к нему привыкли, как привыкают к подопытной морской свинке-долгожительнице или бесстрашному таракану, угнездившемуся в недрах рентгеновского аппарата. Морская свинка захворала, а теперь, кажется, начала выздоравливать, но вместо радости подполковник Сидоркин испытывал растущую тревогу.
Полковник Черных раздраженно ударил пальцами по клавиатуре. Откуда-то сверху опять послышалось опостылевшее хуже горькой редьки кряканье включившейся сигнализации, взвыли мощные электромоторы, и справа, со сводящей с ума медлительностью закрывая смотровое окно, погромыхивая, как пробирающийся сквозь путаницу запасных путей на узловой станции порожний товарняк, поползла массивная серая плита. Плита была свинцовая – излишне толстая, с пятидесятикратным запасом прочности, как и все здесь, – и предназначалась для защиты драгоценных ученых голов от воздействия излучения. Несмотря на эту броню, всякий раз, когда включались упрятанные в изолированных камерах излучатели, Сидоркин побаивался, что невидимая отрава преодолеет все преграды и доберется-таки до его мозга. Что произойдет в этом случае, оставалось только гадать. По выбору экспериментаторов (как правило, полковника Черных) излучение воздействовало на те или иные участки мозга, вызывая заранее определенные, одинаковые у всех испытуемых эмоции и побуждения – страх, ярость, беспричинную эйфорию или даже похоть. Проблема была в его интенсивности – так сказать, в дозировке. Люди в стендовых креслах реагировали по-разному: кто-то умирал сразу, кто-то после первого же сеанса превращался в безвольную куклу, кто-то выдерживал до десятка сеансов, оставаясь в здравом уме, а двести девяносто пятого, например, и вовсе ничто не брало: страшное оружие будущего, которое испытывали Черных и Сидоркин, было для него не опаснее кварцевой лампы и, в отличие от нее, не оставляло на испытуемом следов даже в виде загара.
Подполковник Сидоркин работал в лаборатории третий год, и все это время они пытались решить одну-единственную проблему – ту самую, о которой только что говорил Черных: сделать излучение направленным и узкосфокусированным. Параллельно инженеры в своих мастерских пытались миниатюризировать излучатели, сделав их пригодными если не для использования в качестве личного оружия, то хотя бы для монтажа на бронетехнике. По слухам, они добились некоторых успехов, но это не имело никакого значения до тех пор, пока лаборатория, возглавляемая полковником Черных, топталась на месте. В самом деле, что толку делать удобным и компактным оружие, которое с одинаковой силой поражает и мишень, и стрелка?
Поэтому Сидоркин прекрасно понимал, отчего беснуется шеф, и не особенно его за это осуждал. Будучи человеком неглупым, он также понимал, в чем кроется причина его собственного философского отношения к неудачам экспериментов. За конечный результат отвечал не он и, следовательно, мог позволить себе подходить к проблеме с позиций солдата, служба которого, как известно, идет независимо от того, спит он или бодрствует.
Свинцовая плита, которую здесь, словно в насмешку, именовали шторой, наконец-то стала на место. Электромоторы выключились, а секундой позже умолкла горластая сигнализация. Сигнализацию Сидоркин ненавидел лютой ненавистью. Ее вопли круглосуточно доносились отовсюду, но если в коридорах и помещениях так называемой «научной» зоны они звучали как мягкие свистки, то здесь, на полигоне, сигнализация орала как недорезанная, терзая нервы и барабанные перепонки. С одной стороны, это выглядело оправданным, поскольку данный сектор являлся самым опасным на всем объекте, проводимые здесь эксперименты были сродни испытаниям ядерного оружия и никакие меры предосторожности не казались излишними – по крайней мере, теоретически. А на практике толку от всего этого шума было столько же, сколько от самих экспериментов. Если излучение найдет дорогу в обход защитных экранов и свинцовых оболочек испытательных камер, сирены и мигающие красные лампы никого ни от чего не спасут. Это ведь не пуля, от которой можно укрыться, упав носом в пол и накрыв голову руками…
Спохватившись, он нажатием клавиши задействовал следящую и записывающую аппаратуру. Заминка была секундной, но она не укрылась от внимания полковника Черных, который удостоил своего ассистента косым, полным презрительного недоумения взглядом: спите, юноша?
Теперь изображение, закрытое многотонной свинцовой шторой, транслировалось на мониторы. Четверо испытуемых сидели, как корнеплоды на грядке, глядя прямо перед собой лишенными выражения, тусклыми, как у мертвецов, глазами. Недавно доставленный бомж беспокойно ерзал в ременной сбруе, опасливо поглядывая на серую стену, возникшую на месте того, что раньше выглядело как большое, от пола до потолка, зеркало. А двести девяносто пятый по-прежнему был бодр и весел. Он сидел, развалившись в стендовом кресле (разумеется, настолько, насколько это позволяли привязные ремни и провода многочисленных датчиков), смотрел куда-то поверх объектива следящей камеры и скалил в улыбке редкие желтые зубы. Он знал, что за ним наблюдают, но камеры были замаскированы, и это поневоле создавало иллюзию некоторой свободы; по крайней мере, теперь, когда эксперимент начался, он мог не опасаться дубинки санитара, и его улыбка, и раньше выглядевшая неуместно жизнерадостной, сейчас казалась едва ли не вызывающей.