— Спасибо…
…этот поцелуй, метка, которая остается на Евдокии во сне, меняет мир. И белизна мохового ковра больше не режет глаз, да и омут под ним не пугает.
Сон выталкивает Евдокию, выворачиваясь наизнанку, и она лежит на перине, глядя в потолок, удивленная тому, что вовсе он не серый. И облаков нет.
Странно как…
Евдокия подняла руку, растопырила пальцы, удивляясь и собственной власти над телом, и тем, что тело это, несомненно ей принадлежащее, пребывает в некой престранной истоме.
Будто Евдокия выходила.
А потом вернулась, но как-то… не полностью, что ли?
Она встала.
И умылась. И задержалась перед зеркалом, расчесывая длинные и слишком уж тяжелые волосы. Гребень скользил по прядям, и те рассыпались, а неловкие пальцы все никак не могли собрать их в косу.
И лента норовила сбежать.
Но Евдокия справилась сама.
— Дуся, — Аленка вошла на цыпочках, — ты еще спишь?
Наверное, да, иначе почему все такое… неправильное? А предчувствие не исчезло, осталось в груди камнем на сердце, и тяжеленным, едва ли не надгробным. Того и гляди вовсе сердце раздавит. Много ли ему надо? Но Евдокия улыбнулась и сказала:
— Уже нет…
— А полоска полнит, — вредно заметила Аленка, которой не нравилось, что платье Евдокии слишком уж простенькое. Для домашнего, конечно, сойдет, но вот гостей принимать…
— Ничего.
Полноты Евдокия не боялась.
А чего боялась? Перстень на месте, только потяжелел, холодным сделался…
— Тогда к тебе пришли…
Лихо? Сердце екнуло. Лихо… конечно, кто еще? И бежать бы со всех ног, пусть бы и пошло сие, глупо, броситься на шею, расплакаться от счастья, что все позади… а Евдокия и дышать-то способность утратила.
Лоб горит. Пылает.
И не лоб — метка Волчьего Пастыря предупреждением.
О чем?
— Ева? — Лихо был в гостиной, и не один.
Лютик вернулся.
Сидит у окна, вполоборота, делает вид, будто всецело занят очередным прожектом, альбом вон приоткрыл, пером самописным водит… только ложь это все.
Почему-то Евдокия стала очень явно видеть ложь.
— Ева… мы… могли бы поговорить?
Худой. И бледный. И щетина исчезла, должно быть, за луной ушла, чтобы на новое полнолуние вернуться. И непривычно видеть его таким…
— Наедине. — Лихо покосился на Лютика, который кивнул и молча указал на соседнюю дверь.
Наедине.
Страшно.
Сейчас ей скажут, что…
— Спасибо. — Лихо взял за руку и прижал к губам. А и холодные, почти как перстень, который не ожил.
— За что?
— За то, что ждала…
Синие глаза, но желтый ободок вокруг радужки ярок, как никогда прежде. Зрачки плывут… и Евдокиино в них отражение тоже плывет.
— Как иначе?
Беззащитный взгляд. Обреченный.
— Не знаю… иначе…
— Ты за ним пришел, да? — Евдокия трогает перстень, который мертв.
Волшба? Никакой волшбы… заклятие… и бежал за ней тогда, а жрец сказал, что она, Евдокия, почти уже замужем… и почти — это еще не замужем… и надо улыбаться, потому что боги смотрят.
— Ева…
— За ним. — Она покачала головой и попыталась стянуть упрямое кольцо, которое не хотело расставаться с пальцем. Или напротив. — Все закончилось, и я больше не нужна…
— Всегда нужна…
— Почему ты там появился, Лихо? В Цветочном павильоне… не случайно ведь, правда? И позже… не лги, пожалуйста…
…ложь она видит.
Чует. У лжи запах мяты и душицы, Немного, на кончике языка, горечь тертой дубовой коры, которую на Выселках к муке подмешивают. Порой в хлебе коры больше, чем муки, обычно к весне ближе, когда запасы зерна почти истрачены. Но и такой хлеб, тяжелый, липкий, оседающий в желудке комом, едва ли не на вес золота. Да и много ли от золота толку, когда голоден?
Почему-то думалось об этом.
И еще о том, что там, на Выселках, людям было все равно, кто их сосед: князь, купец, а то и вовсе вор фартовый, лишь бы местного сурового закона не преступал.
— Меня… попросили за тобой присмотреть.
Не лжет. И, наверное, хорошо, потому что метка-поцелуй наделила Евдокию знанием. Она бы охотно отказалась от него, но поздно.
— Кто?
— Генерал-губернатор.
— Присмотреть?
— И отвлечь, чтобы… ты не лезла, куда не просят.
…на Выселках дома строили из бревен, прочными, но почти слепыми, поскольку окна рубили под самыми крышами и крохотными, словно бойницы. Да там и было так, что каждый дом — крепость.
Но жили.
Худо-бедно… чаще всего худо и бедно, но ведь все одно жили. И Евдокия сумела бы, притерпелась и к темному лесу за частоколом, и к волчьим песням, и к голоду даже. Ей немного поголодать — на пользу…
…если его сослали бы, она пошла бы следом.
И наверное, сумела бы стать счастливой. Но вот беда, Лихо не сослали. И даже титула не лишили… он по-прежнему князь, а она… просто купеческая дочь, старая дева…
— У тебя получилось, — она вытянула руку, невероятно тяжелую, неподъемную почти, — забирай. Я не стану требовать, чтобы ты сдержал слово.
Странно.
Ему не должно быть больно, все ведь закончилось, а он кривится. И хмурится. И клыки появились… откуда клыки, если ушла луна?
— Ева… я волкодлак.
— Знаю.
— Не только ты. — Он сцепил руки за спиной. — Теперь все королевство знает. Меня уже пытались убить.
Екнуло сердце, засбоило… но ведь живой, пришел… и живой… и значит, повезло.
— И эта попытка — первая, но не последняя.
Он заговорил горячо, путаясь в словах:
— Я боюсь, Евушка, за тебя боюсь… они ведь решат, что если за волкодлаком замужем, то и сама… а может, и не решат, просто отмахнутся походя… мне нельзя рядом с тобой. Понимаешь, нельзя! Опасно… для тебя опасно, а я не переживу, если тебя… с тобой…
— Уходи.
Евдокия сняла бы кольцо сама.
И не швырнула, нет, но… камень того и гляди сердце раздавит. И нет покоя в пожелтевших глазах Лихослава… и если бы он, как тот, чье имя Евдокия вычеркнула из памяти, был просто сволочью, ей было бы легче.
— Прости, оно больше не принадлежит мне. — Перстень Лихо отправил в карман. — Мне, кажется, больше вообще ничего не принадлежит…