Холод уходил, таял не то от запаха хлебного, не то от жара раскаленной печи.
— А люди…
— Люди? Люди попривыкли, это во-первых. А во-вторых, жрецам людей на их век хватит. Ежели и убудет несколько, так остальным в назидание.
Это он произнес с немалой злостью, а разомлевший Гавел подумал, что не зря ведьмаки недолюбливают жрецов. Впрочем, давняя эта нелюбовь была взаимной, возникшей в незапамятные времена, а потому устоявшейся и не мешавшей жить обеим сторонам.
На том беседа и прервалась.
Покряхтывал, охаживая себя веником, Аврелий Яковлевич, Гавел же просто лежал, распластавшись на лавке, чувствуя, как плавится, исходит крупным ядреным потом тело.
Переплавляется.
Меняется исподволь, изнутри… и перемены эти боле не пугали, скорее уж казались чем-то правильным, едино возможным.
— А колдовку вы…
— Мы, — сказал Аврелий Яковлевич, открывая дверь. — В одиночку я с нею не управлюся.
Потянуло холодком, но приятственным. Выбравшись в предбанник, ведьмак опрокинул на голову ведро с колодезною водой и встрепенулся, охнул.
— Тебе полить? — предложил, поднимая другое ведерко; и как ведерко, в такое небось четверть бочки влезло. И Гавел торопливо замотал головой, правда сомневаясь, что его возражения примут. Но как ни странно, Аврелий Яковлевич на сей раз кивнул и ведерко в сторону отставил. — Как хочешь, — сказал, зачерпывая ковш квасу. Пил смачно, крупными глотками, отфыркиваясь и вздыхая. И Гавелу ковш в руки сунул. — Извести колдовку матерую не так-то просто. Убить-то можно, но и после смерти она покоя людям не даст. Ежели еще и проклянет… а чем сильней колдовка, тем страшней проклятие.
— Тогда как?
— Так, как Лиходей поступил. Привязать гнилую душу к дереву… аль к вещице какой, ежели сил хватит… так что коль повезет, то будет у нас с тобой зачарованное зеркало.
— А если не повезет?
— А если не повезет, то… хотя бы чистыми помрем.
Сказано это было тоном бодрым, заставившим Гавела поверить, что и помирать в компании Аврелия Яковлевича — не так уж и страшно.
Он вытянулся на лавке, борясь со сном, но тяжелая ладонь легла на затылок, и ведьмак велел:
— Отдыхай.
И Гавел подчинился.
Он падал в сон, проваливался долго, сквозь черноту, сквозь землю, пронизанную тонкими белыми корнями, а может, и не корнями вовсе, но волосами женщины с бледным хищным лицом. Она вертела головой, чувствуя близость Гавела.
Не видела.
Пока не видела… но вот женщина подалась вперед, раскрывая пустые бельма глаз.
— Ты… — прошипела она, и лицо ее изменилось. Она стремительно постарела, превратившись в ту, которая… — Бросил… бросил… — Она тянула к Гавелу сухие руки с черными когтями. И он не смел не то что увернуться — взгляда отвести. Старуха же подбиралась ближе. И Гавел знал, что если она прикоснется к нему, то его, Гавела, не станет.
Выпьют.
Вплетут в тонкие березовые корни.
Заставят беречь чужое клятое золото. И когда растопыренная пятерня почти коснулась Гавелова лица, он не выдержал.
— Кыш. — Гавел вытянул руку, и пальцы сами собой сложились в некий знак, от которого плеснуло силой, огненной, ярой, сметшей и корни-волосы, и самое березу. — Кыш…
Сила вернулась, наполнив Гавела до краев.
Да так и осталась.
Наверное, это было правильно.
Он открыл глаза и увидел над собой низкий и косой потолок. Светлое некогда дерево от влаги и пара побурело, пошло янтарной слезой. И в ней Гавелу виделось собственное отражение.
Он больше не боялся.
И сила не исчезла.
Напротив, сила теперь была повсюду. В янтарных слезах давным-давно погибшей сосны, в квасе хлебном, в самом воздухе, в земле… в нем, в Гавеле.
— Живой? — со странным удовлетворением отметил Аврелий Яковлевич, протягивая флягу с заговоренным травяным настоем. — И молодец.
— Что вы…
— Нельзя, от одной колдовки не избавившись, к другой соваться.
А он избавился?
Выходит, что так… Гавел помнил старуху, помнил досконально: что лицо ее, изрезанное морщинами, которых неспособна была скрыть маска пудры, что руки с длинными кривоватыми пальцами, что тело, пахнущее кислым молоком. Помнил голос визгливый и собственный, ныне необъяснимый перед нею страх…
Воспоминания не мешали.
— Вставай, — Аврелий Яковлевич руку протянул, — нам еще собраться… и поужинать не мешало бы.
Гавел встал, покачиваясь не то от силы, не то от слабости.
Дурное состояние, хмельное, но он откуда-то знал, что пройдет. А за дверями бани смеркалось. И луна, полная, маслянистая, висела над самою крышей гостиницы, того и гляди, рухнет…
Луна звала.
Лихо слышал ее голос днем, мучительно стараясь отрешиться от него. Но луна звала. И нашептывала, что над серыми моховыми болотами ныне ветер разгулялся. Вольно ему.
И Лихо бы на волю.
Выпустить ту, другую, часть своей натуры… он же не волкодлак, а значит, можно… и убивать не хочет, всего-то — перекинуться.
Малость какая.
А запахи станут ярче… их так много вокруг. И Лихо закрывал глаза, жадно подбирая каждый.
Сладковатый аромат цветов, в котором каждый бутон пахнет по-своему… пряный запах травы, омытой росами… земли… и куропатки, что сидела на гнезде… собак… эти боялись… людей, лошадей, сена… целого мира в этакой удивительной мозаике.
От мира голова шла кругом.
…а там, на моховых пустошах, открываются черные окна багны, выпуская бледнокосых водяниц. На вершинах кочек раскрываются мертвоцветы, полупрозрачные, бледные цветы.
Лихо помнит?
Помнит тугие их стебли, которые не рвутся, но ломаются, брызжут едким красным соком, будто кровью. И отходит он плохо. И пахнет терпко, сладко.
Мертвоцветы собирают по полной луне, но перед самым рассветом, когда смыкаются тяжелые бутоны, росу внутри запирая…
…Лихо, Лихо…
Шепчет ветер.
Луна.
И та, которая сидит под разбитым молнией дубом. В руках ее — костяная свирель, в ногах ее — навья стая, и древний вожак в дырявой шкуре доходит последние дни.
Он жив лишь ее силой и ее волей, потому как не может стая без вожака. А ты тут, Лихо, в чужом мире, который тебя не примет, потому как больше ты не человек…
…и криво усмехается Волчий Пастырь, идет по багне, опираясь на кривоватую клюку, а на воде остаются вдавленные следы… и тебе надобно за ним…
…или же к ней.