Мир вцепился в демона тысячами игл, растягивая, разрывая на клочки.
И тот, кто еще недавно мнил себя всемогущим, взвыл в отчаянии, призывая извечную тьму.
Она услышала.
Замерла на грани, не смея пересечь ее. Она, жадная, безразличная что к чужакам, что к собственным детям, потянулась к демону, обвила, спеленала коконом, вытягивая остатки сил, лишая воли и разума… хаос питался хаосом и себя же раздирал в клочья.
И демон, остатками разума, который стремительно таял, как таяли и силы, и сам он, чтобы когда-нибудь в будущем, не скором, но все одно неизбежном, вновь воплотиться, осознал неотвратимость смерти. Он видел тьму.
Он видел свет.
Он был бессилен вне тела и силен на той, чужой грани, до которой ему не позволено было добраться. Он чуял близость гибели и не желал ее, а потому рванулся, сминая собственные крылья, сдирая ставшую тонкой, хрупкой, будто пергамент, кожу. И черная кровь его хлынула на пол, на алтарь.
— Назад! — Голос Аврелия Яковлевича потонул в тонком дребезжащем звуке, который спугнул и души, и людей… люди лежали у алтаря, корчились, не способные вынести ни крика демона, ни вида воплощенной тьмы, из которой он, в тщетной попытке отсрочить гибель, вновь и вновь лепил собственное тело. И Себастьян, не смея отвести взгляд, глядел, как встает над алтарем создание, равно уродливое и прекрасное в своем уродстве.
Круглая голова, безглазая, безносая, но с расщелиной рта, в которой метался тонкий язык. Длинная шея с острыми гранями позвонков. И они пробивали теневую шкуру демона, которая сползала, ложилась на алтарь, а раны затягивались.
Горбатая спина.
Ошметки крыльев. И неестественно вывернутые, многосуставчатые руки.
Крик оборвался, и тварь подняла голову. Она смотрела на Себастьяна глазами того, иного, который наблюдал за представлением все с тем же ленивым интересом. Поможет?
И если да, то кому?
Тварь соскользнула.
Демон слышал стук сердец. Демон чуял кровь, сладкую, дурманящую и такую обманчиво близкую… хватило бы и глотка, чтобы…
…позже…
…ему нужно тело, но эти, которые боялись его, которые отползали, думая, что он не видит глупых их попыток скрыться… они были недоступны… опутаны сетью света, созданной древней тварью… а она с улыбкой смотрела на мучения демона…
Здесь, у подножия чужого мира, он был почти бессилен.
Почти.
Он чуял единственное тело, которое могло вместить его.
Удержать.
…от тела пахло тьмой, пусть и не исходной, породившей и едва не убившей демона, но родственной. На родство он шел. К родству потянулся, вытесняя слабую, никчемную душу, от которой почти ничего уже не осталась. Она напоминала демону ветошь, и в любом ином случае он побрезговал бы и этим телом, и этой душой… в любом ином случае…
— Аврелий Яковлевич, — Себастьян смотрел, как демон, истончившийся, но все одно слишком крупный, пытается ввинтиться в раззявленный рот колдовки, — а… а может… как-нибудь… того… при задержании.
Колдовка рот разевала шире и шире. Щеки ее натянулись, словно кожа на барабане. Еще немного, и лопнет. По коже поползли черные змеи сосудов.
И впалый живот раздулся, точно она и вправду сожрала демона.
— Не вмешивайся, Себастьянушка… — остановил его Аврелий Яковлевич. — Ничего ты не сделаешь.
— Ничего, — согласилась колдовка, пальцами вытирая уголки губ.
Она сыто рыгнула, выпустив из ноздрей облачко дыма, и демон, только-только успевший осознать, что из одной ловушки попал в другую, окончательно растворился, наполнив остатками своей силы утомленное тело колдовки.
— Ни-че-го, — повторила она по слогам, точно кто-то мог не расслышать. И руки воздела, от жеста этого дом в очередной раз содрогнулся, и на головы красавиц посыпалась штукатурка.
— От же, — Себастьян стряхнул с плеча меловую крошку, — вы бы, панна Эржбета, полегче… а то ж красивое здание… памятник архитектуры, за между прочим, эуропейского значения!
Она лишь фыркнула.
И вновь рукой взмахнула, левой, а правой по лицу провела, возвращая ему прежние черты. Вот только Себастьян, да и не он один, ныне знал, что черты эти — не более чем удачная маска, под которой прячется создание, лишь отдаленно напоминающее человека.
— Наигрались, и хватит, — сказало оно.
По взмаху колдовкиной руки двери в обеденную залу открылись, и на пороге возникла Лизанька. А Себастьян мысленно пожелал генерал-губернатору с его гениальными идеями, а также Лизаньке и Лизанькиной добронравной матушке провалиться куда-нибудь…
…Евстафий Елисеевич не переживет, ежели с любимой дочерью его случится несчастье…
…случилось.
Выглядела Лизанька самым престранным образом. Простоволосая, в измятом грязном платье, которое, ко всему, сползло с плеча, она шла широким чеканным шагом. Лизанькины волосы растрепались и шевелились змеями.
Глаза огнем пылали.
— Лизавета, дорогая, — доносилось вослед ей, — что ты творишь?
Это Себастьяну тоже было интересно, а человек, который объявился вслед за Лизанькой, не уставал причитать:
— Дорогая, тебе гостиница не понравилась? Погоди… не стоит так вот резко… мы взрослые люди и всегда сможем договориться…
Лизанька на Греля Стесткевича, изрядно встрепанного и выглядевшего смешным, если не жалким, внимания не обращала, как и на то, что он обеими руками вцепился в подол Лизанькиного платья. Он держал крепко, пыхтя от натуги, ногами упираясь в пол, этаким причудливым образом силясь остановить Елизавету Евстафьевну, но она на докуку вовсе не обращала внимания.
Шла себе.
Тянула Греля, который, по Севастьяновым прикидкам, весил пудов этак семь… ну, может, чутка и меньше, но ненамного.
— Лизанька… мы же отныне одна семья! И ты должна подчиняться супругу! Остановись немедля!
— Уважаемый, — мягко произнес Аврелий Яковлевич, перекладывая тросточку из руки в руку, — вы бы отошли… лучше бы, ежели бы вовсе вышли… а то мало ли…
— Лизанька! — воззвал Грель театрально, но платье выпустил и, оглядевшись, произнес брюзгливо: — Между прочим, это — моя супруга.
— Очень за вас рад, — неискренне произнес Себастьян, который если и радовался, то тому, что, будучи замужем, Лизанька наверняка от него отстанет…
…хотя, конечно, любопытно, как это ее угораздило?
…нет, все к тому, несомненно, шло. И эти ее письма, и взгляд затуманенный, вздохи томные, каковые являются вернейшим симптомом девичьей влюбленности…
…но все одно любопытно… нет, Грель Стесткевич был, несомненно, хорош собой, даже сейчас, пребывая в виде совершенно неподобающем. Но красота эта была какого-то сомнительного свойства, будто бы позолота на цыганской серьге, чуть царапни такую, и станет наиочевиднейше, что золото там только поверху, а ниже, на исконном слое, чистейшая медь.