— И вы мне ничего не сказали! — с горьким упреком воскликнула Лизавета Сергеевна.
— Маменька, прости нас, мы хотели, — серьезно ответил Петя, — но Nikolas просил ничего не говорить, потому что это тебя расстроит.
— Ах, этот Nikolas…
Дети были полны раскаяния и сожаления, она видела это, и отпустила их с Богом, больше ничего не сказав. Однако при первом удобном случае выговорила Мещерскому:
— Вы втянули детей в интригу!
— Это получилось совершенно случайно! Лиза, не сердись, не смотри на меня так холодно, — он попытался обнять даму, но Лизавета Сергеевна, испуганно оглянувшись по сторонам, выскользнула из его рук.
— Мещерский, вы невыносимы, — сказала она с безопасного расстояния. В голосе дамы уже не чувствовалось напряжения, она едва сдерживала улыбку. — С вами невозможно говорить серьезно.
— Так лучше поцелуй! — Nikolas опять приблизился так, что Лизавете Сергеевне пришлось спасаться за роялем (это происходило в гостиной). Затем последовала беготня за креслами, когда же Мещерский настиг свою жертву, открылась дверь, и в гостиную заглянула Маша. Она удивленно спросила:
— Что вы делаете? Я слышала такой шум.
— Разучиваем танец, — нашелся Nikolas. — Я показываю вашей маменьке фигуры польского. Вот так, мадам, чуть-чуть ближе, обнимите меня…
Маша исчезла. Лизавета Сергеевна свалилась в кресла от хохота. Мещерский воспользовался этой брешью в обороне и украл нежнейший поцелуй.
— Подите прочь, коварный повеса. Вы ввергнете меня в беду, — говорила дама, — А ну как вздумается сейчас кому-нибудь войти, что сочините вы на сей раз?
Мещерский и тут нашелся:
— Что вам стало плохо, и я решил ослабить шнуровку, вот здесь… И вот здесь…
— Нет, вы окончательно несносны, — Лизавета Сергеевна спаслась бегством. Оглянувшись посмотреть, нет ли погони, она увидела, как Мещерский, страшно побледнев и схватившись за грудь, оседает в креслах.
— Что? Что? — немедленно бросилась к нему Лизавета Сергеевна.
— Дышать… трудно, — еле выговорил Nikolas и потерял сознание.
Мужественная дама немедленно послала за доктором, его нашли не сразу, за это время Лизавета Сергеевна пережила все стадии отчаяния и страха, пытаясь привести юношу в чувство. Явившийся доктор дал ему нюхательной соли, растер виски, озабоченно прослушал пульс.
— Что это я, как кисейная барышня… — с трудом проговорил Мещерский, едва очнулся.
— Молчите же! — сердито прикрикнула Лизавета Сергеевна. — Это все ваши преждевременные купания, беготня.
— Ну что ж, — задумчиво проговорил Крауз, — после такой раны можно ожидать чего угодно. Боюсь, как бы не было осложнений. Вам надо поберечься, милостивый государь, если хотите окончательно излечиться. Потерпите уж.
Вряд ли он имел в виду то, о чем подумала, покраснев. Лизавета Сергеевна: она мысленно божилась, что те несколько оставшихся до отъезда дней будет беречь его покой и здоровье, как зеницу ока. Препроводив Nikolas в его комнату, она обсудила с доктором возможность участия Мещерского в намеченном пикнике.
— Если коляска достаточно покойна, почему бы нет. Ему надо чаще бывать на свежем воздухе, — ответил Крауз.
Пока идут сборы, Лизавета Сергеевна предложила доктору выпить кофе. Они расположились в гостиной.
— Я давно собираюсь спросить вас, но все недосуг, что у вас теперь с Машей, после той истории? Вам удалось ее успокоить, судя по всему.
Крауз побарабанил пальцами по столику, затем рассказал:
_ Вы знаете, какая у Марьи Владимировны деликатная природа: чуть что — в обиду. Увидев нас тогда в вашем будуаре, она, конечно, подумала самое худшее. А мне, как назло, ничего убедительного не пришло в голову, чтобы соврать. Да и не умею я. Марья Владимировна не желала меня слушать, кричала, что больше не хочет видеть меня в доме, и потребовала, чтобы я немедля уехал. Я подчинился. После мне принесли письмо, в коем Марья Владимировна выражала сожаление о происшедшем и просила вернуться. Мы больше не обращались к этой истории, но днями она меня снова спросила, что же было тогда. Я не знал, что ей отвечать, и Марья Владимировна явно собирается надуться, а это очень некстати, вы понимаете.
— Я думаю, Иван Карлович, теперь можно все рассказать о Nikolas. Меж вами не должно быть неясности, иначе нельзя идти под венец. Тем более что младшие дети давно все знают. Было наивностью полагать, что они глупее нас.
— Итак, — без лишних вопросов подвел итог Крауз, — я теперь же иду к Марье Владимировне и рассказываю ей обо всем. Мерси, мадам, это очень облегчит мне жизнь. — Поцеловав даме руку, он очень скоро удалился.
Сборы, наконец, закончились, и два экипажа двинулись по проселочной дороге. Стоял один из самых любимых августовских дней, когда небо звенит синевой, солнце не жжет, а нежно ласкает, и ветер зовет далеко-далеко…
Все были веселы, пели, смеялись, только Nikolas слегка бледнел, если коляска прыгала на ухабах, и Лизавета Сергеевна грустнела, примечая это. Речь зашла об охоте: проезжали поле, знаменитое мелкой живностью и крупными птицами. Бывало, из-под ног выпархивали грузные тетерки, а то и тяжелые глухари взмывали вверх и прятались на деревьях. В глазах Мещерского зажегся азартный огонек:
— Какова здесь охота зимой?
— В любое время прекрасная, — ответила Лизавета Сергеевна. — Если случалось жить в эту пору в Приютино, покойный муж не вылезал из седла по осени, а зимой любил ходить в лес с проводником.
Выгрузились у одного из многочисленных озер. Петя с кузенами бросился в лес за хворостом и дровами для костра, девочки занялись корзинками с провизией, расстилали скатерть, доставали бутылки вина.
— Только умоляю: никаких купаний! — громко сказала Лизавета Сергеевна. — В эту пору вода уже не прогревается, как бы вам не казалось жарко.
Впрочем. никто, кажется, и не покушался. Потянуло дымком, хлопнула пробка от шампанского, закуски были разложены на импровизированном столе. Дети бегали, шалили, смеялись, а Лизавета Сергеевна наблюдала за ними в какой-то блаженной полудреме, укрывшись зонтиком и покачиваясь в плетеном кресле. «Остановись, мгновенье!» — думала она вслед за Гете. Мещерский возлежал на ковре, под который Тимошка напихал наломанного саморучно лапника, от сырости и холода. Потягивая вино, Мещерский не сводил глаз с дремлющей женщины. От этого взгляда исходило столько любования, нежности и тепла, что в его лучах она чувствовала себя необыкновенно уютно и спокойно.
Из коляски достали гитару, Nikolas перебирал струны, настраивая ее, и, не успели ему запретить это делать, запел вполголоса какой-то трогательный романс. Ему не хватало дыхания, но само произведение не требовало больших усилий; благодаря этой сдержанности в манере исполнения появилось нечто чувственное, трепетное. Он не отрывал глаз от растроганной дамы, адресуя именно ей простые, незатейливые слова старого романса.