Картины Матвея были надежно спрятаны в подвале дома на Браславской.
11 мая 1960 года. Десять вечера
Через четыре месяца мне предстоит родить. Сегодня рано утром скончался отец Матвея. Год начался неожиданно сложно — так оно и пошло.
После окончания института я получила работу по распределению и почти сразу ее потеряла — сокращение штата. Никого не интересовало, что я полна энергии и планов, готова вкалывать с утра до ночи, свободно владею тремя иностранными языками и сносно говорю еще на двух. Поначалу в школе меня приняли как родную, однако очень скоро кто-то решил, что там мне не место.
Матвей тоже никак не приживался в своем кругу. Он качался в собственной лодке, а корабль с его преуспевающими коллегами уходил все дальше. От официоза его тошнило, в Союз художников он не рвался, революционером в живописи себя не числил. Он был для всех чужаком, который хватается за любую копеечную работу. Но бывали дни, когда Матвей запирался и писал до изнеможения свое; иногда он исчезал надолго — я знала, что это время он проводит в Свято-Троицком мужском монастыре.
Деньги от продажи дома Везелей на Первой Бауманской, очень скромные, — закончились еще осенью прошлого года; нищета стучалась в нашу дверь. Когда в январе, уже потеряв работу, я сообщила Матвею, что у нас будет ребенок и нам предстоит позаботиться о нем и перестать так легкомысленно относиться к жизни, мой муж радостно воскликнул: «Ерунда, проживем! Главное, чтобы с малышом все было в порядке». Однако моя бюргерская рассудительность подсказывала — не так-то это просто и как бы не пришлось снова обращаться к пастору Шпенеру.
Вскоре выяснилось, что Николая Филипповича в Москве нет, вернется он не скоро, и Матвей отправился на целый месяц по колхозам — зарабатывать халтурой. Потом я угодила в больницу, но все обошлось. И вот теперь — Илья Петрович Кокорин. Жизнь как она есть, включая финал…
Дом моего деда был продан быстро, и в начале лета пятьдесят восьмого мы с Матвеем отправились в Москву за деньгами к адвокату, который взялся вести дела с наследством. Остановились мы снова у Володи Коштенко.
За полгода до этого я уже побывала в столице. Познакомилась с адвокатом, подписала бумаги и оформила доверенность на имя Николая Филипповича. За обедом у нас вышел неприятный разговор. Пастор не одобрял мой брак и считал меня слишком легкомысленной. Оба его сына были женаты на немках и крепко стояли на ногах, однако все Шпенеры, как я убедилась, искали любую возможность уехать из Союза. В отличие от моего отца, Матвей не понравился пастору, а мне не по душе пришлись лефортовские немцы. На дом деда я взглянула лишь издали, наотрез отказавшись туда входить. Я чувствовала себя белой вороной среди этих людей и хотела одного — поскорее вернуться к Матвею. Даже их немецкий был каким-то комфортабельным и почти неживым; мир состоял из слухов, цен и писем франкфуртской родни. Я заявила Николаю Филипповичу, что полностью ему доверяю и передаю все полномочия, — и в тот же вечер уехала в Воскресенск…
И вот мы снова в Москве, но теперь уже вдвоем. Встреча с пастором Шпенером состоялась в тот же день и была короткой и деловой. Мои планы рухнули — мне было предложено получить третью часть суммы, вырученной от продажи дома, и то, что в нем осталось из довоенного имущества, значительная часть которого, как пояснил пастор, «ушла на поддержание, дорогая Нина, жизни твоего отца в самые трудные времена».
Как я ни упрашивала Николая Филипповича отдать мне всю сумму или хотя бы половину — с тем, чтобы другая половина осталась у него и переводилась нам ежемесячно долями, — Шпенер наотрез отказался от этого варианта. Он снова заговорил о своем долге перед покойным Дитмаром, о моем легкомыслии, непрактичности и незнании жизни, а закончил тем, что мне следует иметь хоть какой-то капитал на крайний случай. Деньги будут положены в «Лефортовский Дойчебанк», где все свои, и проценты, пусть и небольшие, я смогу получать регулярно — раз в год.
О таком банке я никогда не слышала, поэтому ничего не могла понять. Какие проценты, какой капитал? У меня даже сберегательной книжки не было. Должно быть, это что-то вроде «черной кассы», которая, как я знала, нелегально существует во многих учреждениях.
Во время этого разговора Матвей угрюмо молчал, уткнувшись в чашку кофе со сливками — его подала нам жена пастора.
Он остался рыться в папках со старинными гравюрами, которые коллекционировал старший сын Шпенеров, а мы с адвокатом и Николаем Филипповичем отправились в «Дойчебанк». Это оказалась обычная нотариальная контора, располагавшаяся в неприметном здании на набережной Яузы, и я немного запаниковала. Однако все было оформлено как в настоящем банке — на «счет» легла некоторая сумма, кое-что мне вручили наличными, и на квартиру Николая Филипповича я возвращалась куда бодрее.
По возвращении пастор предложил нам осмотреть вещи из дома деда, сложенные в чулане, и отобрать все, что может понадобиться «для хозяйственных нужд». Остальное будет распродано, а выручка, за вычетом комиссионных, пойдет опять же на мой счет. Мы выбрали десятка два книг и разрозненный комплект столового серебра с вензелями моего деда, и сразу же после этого шофер пастора отвез нас на Новослободскую.
Как только мы остались одни у подъезда, где жил Коштенко, Матвей проговорил: «Ну и фрукт этот твой пастор! Не удивлюсь, если и в самом деле окажется, что зарплату он получает на Лубянке». «Он много для нас сделал, Матюша, — возразила я. — Не надо думать о людях плохо. Все нормально — несколько дней поживем у Володи, побродим по Москве, побываем в музеях, сходим в театр, накупим тебе самых лучших красок. Мы богаты и свободны, разве нет?»
Будущее в тот момент казалось мне лучезарным.
Жена Володи Коштенко, Вера, как раз тогда увлеклась политикой. Вулканический темперамент буквально испепелял эту совсем молодую женщину — и она бросалась из крайности в крайность. Высокая, худая и подвижная, всегда в каких-то бесформенных холщовых балахонах, Вера Мякишина безостановочно курила «Любительские» и спорила с кем придется до хрипоты. Меня она не замечала по причине моей общественной бесхребетности. Матвея быстро утомлял ее напор, а Володя постоянно провоцировал Веру только ради того, чтобы полюбоваться, как она выходит из себя. Оба, однако, любили ее рисовать в редкие минуты спокойствия — в отличие от меня она умела позировать. У них часто бывали знакомые, и тогда посиделки затягивались до рассвета. Хрущев, еще раз Хрущев, Америка, удушение авангарда в живописи, Ахматова, сплетни о Фурцевой, рассказы вернувшихся «оттуда» — все это, смутное и набухшее домыслами, пережевывалось и обсасывалось в мельчайших подробностях.
Дом их был запущен до безобразия. Вера как-то сказала, что ей наплевать, потому что детей у нее не будет из принципа: «Кому это нужно — рожать в этой несчастной стране?» К Володе она относилась благосклонно — он не мешал ей пылать. Поэтому, несмотря на ее длительные исчезновения, их брак не распался. Володя был одаренным графиком, и частые отлучки Веры давали ему возможность спокойно поработать.
Уезжали мы спустя две недели. Веры снова не было, а Володя на вокзале показался мне рассеянным и печальным.