Все его поступки как будто бы свидетельствовали о его жесткости и эгоизме. Его поведение по отношению к королеве, внешне такое осмотрительное и холодное, по сути своей должно было скрывать что-то далеко не осмотрительное и не холодное – так считал весь Лондон. Ведь за что-то она любила его? И Леттис решила про себя, что человек, такой твердый и расчетливый, вряд ли склонен к сантиментам. Его мешковатые веки и довольно циничный взгляд тоже ввели Леттис в заблуждение, и не только ее. Эти умудренные опытом глаза с морщинками по углам были свидетельством его постоянных насмешек. Человеку с такими глазами ни к чему женщина, распускающая, как какая-нибудь школьница, сопли по усопшему любовнику. И поэтому ее волосы были так аккуратно уложены – локон к локону, завиток к завитку, каждая прядка на месте, – на ее лице не было и намека на слезы, а одежда продумана до мелочей. Однако именно в этом и состояла ее ошибка. Вся эта непреклонность Ралея – кроме разве что его бесстрашия – была наигранная, по требованию общества взлелеянная им, но совершенно чуждая натуре этого человека, однако весьма существенная для претворения его планов в жизнь. Глупые и пылкие попытки Елизаветы вернуться в молодость возбудили в нем жалость к ней и тягу к поэзии, в то время как весь двор, сам потешаясь над капризами королевы, считал, что и он высмеивает эти причуды. И если бы Леттис Ноллис вышла к нему вся в слезах от горя, он постарался бы утешить ее, и, возможно, испытывая общее горе, они сошлись бы ближе. Леттис поняла это слишком поздно.
Они немного поговорили о погибшем друге. О его благородстве, его стихах, его рыцарственной натуре, блестящих способностях, проявившихся уже в юности и угасших навсегда. Леттис сидела не двигаясь. Наконец она предложила ему вина, налила немного и себе и смотрела на него через край бокала, пока пила его. Она соглашалась со всем, что он говорил о Филиппе, но при этом было очевидно, что тот был для нее всего лишь одним из многочисленных любовников и что она легко заменит его другим. Однако, когда уставший и разочарованный своим визитом Ралей встал и собирался уйти, она вдруг разразилась слезами, прикрывая лицо кружевным рукавом, и вся, со своими дрожащими, худенькими плечиками, обратилась к нему.
Это были слезы досады и разочарования. Он таки навестил ее, это был ее последний, золотой шанс, и вот он упущен. Ралей вернется к своей королеве, а поскольку Сидней мертв, их дорожки не пересекутся больше никогда.
А Уолтер тут же решил, что он неправильно понял ее, что ее спокойствие происходило не от ее равнодушия, а в результате удивительного самообладания, которое наконец не выдержало, лопнуло. Он встал, подошел к ней и положил ей руку на плечо. Сквозь легкую атласную ткань Уолтер ощутил хрупкие, маленькие, как у ребенка, косточки ее плеча, и вся она была беспомощной и несчастной, как ребенок. Он обнял ее и прижал дрожащее тело к своему плечу, успокаивая ее нежными словами и довольно неуклюжими похлопываниями по спине. При этом Уолтер не испытывал страсти в отношении нее: он давно убедил себя, что уже не в том возрасте, когда его легко было бы соблазнить, тем более женщине, которую он вплоть до этого вечера воспринимал не иначе, как любовницу своего друга.
Ралей ласково подержал ее так в своих объятиях, пока не почувствовал вдруг происшедшей в ней перемены. Она уже не плакала и, повернувшись лицом, прижалась к нему всем телом. Он ощутил ее запах, и мягкость ее груди, и тепло, и ту ужасную силу, которая исходит от жаждущей тебя женщины, силу столь мощную, что под ее воздействием, – в представлении индусов, – если такая женщина обнимет ствол финиковой пальмы, на ней созреют плоды. Ему стало не по себе, прошла жалость к ней, Уолтер отпустил ее и отступил, но Леттис сделала шаг и встала перед ним; вздымающаяся грудь, влажные губы и глаза в поволоке выдавали ее тайное желание. Осознав это, Ралей вздрогнул от омерзения.
– Филиппу повезло, что он умер, так и не узнав о вашем распутстве, – отчетливо произнес Ралей.
Захватив плащ и шляпу, он быстро покинул ее. Уолтер не заметил гнева и ярости, запечатлевшихся на ее лице, и понятия не имел о том, что этой своей нехитрой фразой он сотворил себе смертельного врага, который когда-нибудь нанесет ему роковой удар.
Глава восьмая
ИППОДРОМ МЕДОУ. ВЕСНА 1588 ГОДА
Елизавета резко бросила свой веер на ручку кресла, отчего сломались несколько его непрочных ребер, в результате чего королева еще больше разозлилась. Черт подери! Неужели у нее и так недостаточно забот, чтобы еще возиться с этим настырным парнем, без конца мучающим ее своими домогательствами – отпусти да отпусти его в Виргинию?
– Запрещаю, бесповоротно и окончательно, – заявила она. – Сиди и жди здесь, как повелевает тебе твой долг. У ворот страны испанцы – разве это подходящее время для того, чтобы тратить наши корабли и людей на твои дурацкие выдумки?
– Как раз подходящее, – настаивал на своем Ралей. – Армада скоро выступит против нас
, и тогда уж ни о чем другом мы не сможем помышлять. Мои суда готовы к походу; получив ваше разрешение, я за три дня погружусь и посещу свою колонию, оставлю им запасы продовольствия и одежды, подбодрю их и буду здесь еще задолго до того, как первый галион выйдет из Кадиса.
– Так только говорится. И я хочу, чтобы ты, Уолтер Ралей, знал: мне уже докладывали, что никакой колонии в Виргинии нет. Что все эти небылицы нужны тебе для поддержания своего реноме. А еще говорят, – злобно понизив голос, добавила она, – что у тебя в Испании завелся дружок.
– Пусть подавится этой ложью тот, кто ее придумал. Назовите мне его имя, и, клянусь Богом, он откажется от своих слов.
– Об этом говорят многие, Уолтер. – Излив свой гнев, она чувствовала себя уже намного лучше. – Вряд ли ты справишься сразу с сотней их. Я им не верю…
– Благодарю ваше величество хотя бы за это.
– …но я устала от твоего нытья. Я хочу мира в моем государстве, в моем королевском дворе, в моей комнате наконец. – Перечисление своих владений она каждый раз сопровождала хлопками сломанного веера.
Время, которого так страшилась королева, наложило отпечаток на нее. Время застало ее врасплох. С недавних пор ее собственные рыжие волосы заменил парик, первый из коллекции париков, число которых к ее смерти достигло шестисот. Лицо ее было откровенно нарумянено и накрашено и приобрело теперь очарование хорошо выполненной маски, и отныне легкоранимому наблюдателю стало куда сложнее поддерживать в королеве стремление казаться молодой. Но руки ее оставались прекрасными: необычайно нежные, белые, без единого изъяна, они, казалось, подтверждали слухи о том, что она, подобно испанским грандам, спит в перчатках, пропитанных оливковым маслом и медом.
Ей хотелось обворожить Ралея после того, как она устроила ему такую выволочку, и она стала своими прелестными ручками сдирать со сломанного веера расписанный атлас.
– Я приказала устроить карнавал, – весело заявила она.
– Правда? – угрюмо откликнулся Ралей.
Он был настолько разочарован разговором с ней, что не задумывался в тот момент над тем, не оскорбит ли ее своим тоном. Быть фаворитом королевы ничего практически не значило для него: все его просьбы наталкивались на ее запреты. В этом году ему исполнится тридцать шесть; больше половины жизни прошло зря; и он по-прежнему целиком зависит от воли стареющей королевы-деспота, до которой не доходят никакие доводы.